припаркованную там тачку.
Далее, примерно в 3.15 вверх и вниз по ул.Сеславинской от 'Багратионовской' к 'Филевскому парку' и обратно в любую погоду проезжала поливалка, а потом все относительно стихало до 5.15, когда на 'Багратионовской' вновь визжали два звонка, сообщавшие, надо полагать, что к линии подключили ток и что-то там поехало, то есть - наступили утро, день.
Таким образом, стало ясно, что устройство московской жизни во времени не оставляет ни щелочки для рассуждений отвлеченного характера, поскольку все оно плотно заполнено человеческой жизнью и ее звуками.
Там, откуда
Там, откуда я приехал, времени уже вообще не было. Не говоря уже о том, что там и история не накапливалась, потому что там никто не оставлял следов. В Риге были когда-то немцы, прожили семь веков, исчезли в 1940-ом моментально, сообща - как лемминги. Раньше были шведы, тоже ушли; чуть ли не триста лет была Россия, и от нее мало что осталось. Город, значит, получался построенный никем.
А латыши, когда им обломилась власть, спилили даже деревья, выросшие вокруг пня, оставшегося от вяза, посаженого еще Петром Алексеичем. Извели все тополя - чтобы, значит, не засоряли город пухом, хотя, кончено, чтобы никаких тут 'типично российских пейзажей'. Так же и по тем же причинам обошлись с заводами и прочими инородческими выдумками: скажем, из мединститутского выпуска примерно моего возраста (лет сорока) в городе теперь осталось два человека, а было - триста пятьдесят. Первое, на чем они оторвались - закрашивали русские половинки в названиях улиц (были: сверху по-латышски, снизу по-русски), особенно сильно акция выглядела в Московском форштадте, там же всякие ул. Пушкина, Тургенева, Гоголя, которые на латышском остались, а вместо русских букв - кривая полоса краски примерно сине-голубого цвета.
Все дома, построенные за восемьсот лет, получили своих от Сотворения Мира латышских владельцев, был издан учебник по истории для 5-го класса, где есть карта 'Латвия в ледниковый период', на которой обозначен город Рига, который стал теперь делаться местом жизни мертвых.
Это красиво: какие-то постоянные сумерки, весной и осенью почти нет солнца, пейзажи центра города, особенно вдоль канала, схожи с пейзажами многочисленных городских кладбищ, которые чтут и подстригают. На брегу канала высится схожее с крематорием здание Национальной оперы, еще и громадная труба неизвестного назначения рядом и статуя командора-композитора Калныньша через канал.
У латышей эти наклонности, что ли, родовые. В свою прошлую независимость они разворотили Старый город и втиснули в него громадное министерское здание, а другое, такое же, установили вместо парка. В тот раз они изваяли еще и несколько типовых школ, похожих на уменьшенные министерские здания, а также - апофеозом - крематорий, закончить который не успели. Понятно, что крематорий и стал первым зданием, достроенным во второй независимости. Чуть ли не единственным на десятилетие. А на могильных же плитах теперь можно делать надписи только на латышском, как собственно и всюду в остальной стране.
Первые этажи домов в центре стали быть занятыми фирменными лавками, чем центрее - тем более широкоформатны витрины, ослепительнее холодное освещение, ярче цветные глянцевые вещи внутри и пустота. Улицы освещаются витринами сильнее, чем фонарями. Вообще, там же всегда было так, что если кто и чувствовал себе счастливым, то - вчера. То есть, наутро или дня через два, или через месяц-год, он ощущал, что, вот, был же счастлив. А чтобы в тот же день, - нет. То есть, чтобы простой бытовой факт: учащалось дыхание, пульс как- то бился-скакал, адреналин и гоп-гоп-труляля. Нет, ни хрена.
Почему-то в Риге всегда были возможны только личные истории - конечно, перевранные. Тот же Эйзенштейн, самый знаменитый по местным меркам рижанин хрен поймешь, за кого его там принимают. Еще кучка бывших рижан, от которых осталась только оболочка: имя, фамилия, профессия. Даже без имени: скрипач Кремер, танцор Барышников. Чемпион мира Таль. Космонавт Соловьев. А я однажды обнаружил, что учился в той же школе, что и поэт Игорь Чиннов (эмигрировал в Америку, еще до войны, теперь уже умер). Недавно, совсем случайно обнаружил - притом, что Чиннова знал давно ('колючая проволока из мертвых ласточек...' - так там примерно и есть).
Через несколько лет после 1991-го Рига сдвинулась уже просто в объекты неживой природы: некая схема отношений, положенных городу, отрабатывалась, но что ли механически, людей при этом особо не предполагая. Жизнь стала держаться на пересказах из чужой жизни: люди, рассказывающие о музыке, держались так, будто сами ее сочинили, диджеи косили под музыкантов, кино-видео-обозреватели явно сами сняли все, о чем болтали. Удивительно, как все это быстро произошло. Людей отрезали от чего-то, и время, которое им видно, становится короче. Далее, чем через месяц-два, жизнь уже не была видна.
Зато стало ясно, что если люди живут в короткой истории, то все их кайфы - простые: они могут выбрать - стать лавочником или резонером. Это обидно с возвышенной точки зрения: выходит, что отчуждение людей от государства превращает их в тушки? А душа - дичает. Ей же хочется к чему-то иметь отношение, а к чему? К метрополии? - Но что ей теперь метрополия, что она ей? К чему-то реальному и своему? - А где возьмешь? Город и тот спиздили: дома стоят, улицы тоже есть, а города нет и живет в нем никто.
Никто
Кажется, этот никто имеет вид небольшого сдвига в воздухе: так примерно выглядит стекло в воде, или же трещина в стекле: невидимая, просто чуть ломающая перспективу. Надо полагать, время от времени он появляется в городе - и от него, примерно треугольником, исходит даже и не свет, а легкое отсутствие тишины, воспринимаемое как шум крови в ушах, но внешнего, удаляющегося происхождения.
Он, никто, летит примерно на высоте пятого-шестого этажей с громадной скоростью, и видит плоские картинки людей. Мгновенно оценивает их цвет и всю путаницу ниточек, исходивших из них и прикреплявшихся к другим людям, домам и вещам, находящимся вне пределов улицы. Оценивает не для того, чтобы относиться к ним так или иначе, но просто так: столь же инстинктивно запоминая их всех в подробностях.
И - отдавая, выстреливая в ответ нечто простое, как если бы эта плоская картинка в его глазах на мгновение бы побелела, накрытая белой прозрачной бумагой - вроде пергамента, моментально испарившегося от соприкосновения с улицей.
Утро
- Ну что, узрел свою бессмертную душу? - осведомился приставленный ко мне ангел, когда я с утра, еще полусонный, вывалился на кухню курить сигарету. - Тебе тут как, не обижают?
- Обижают, - зевнул я. - Но пока терпеть можно. Кидают - пока умеренно. Перспективы - смутны, но настоящее приятно.
Во всей квартире было очень светло - хозяева из экономии оклеили всю ее однотипными белыми какими-то полу-обоями служебно-хозяйственного вида. А еще и окна выходили примерно на юг, до Поклонной же горы не стояло ничего такого, чтобы загораживать свет.
- И что, варианты ищешь? - все зачем-то осведомлялся ангел.
- Ищу, конечно.
- А семья что?
- В августе приедут. Вообще, я же тут уже почти полгода, чего ж это вы теперь только объявились? И хуже было.
- А смысл? - кажется, этот вопрос был у них основным, зато - уместным всегда.
- А что ты про вписывание? Поможешь? Мне, на самом-то деле, много не надо.
- Что я тебе, золотая рыба?
- А смысл в тебе тогда какой?
- Устанавливается опытным путем. Например, спрашивай.
- Как тут, например, теперь с таинствами и тайнами?
- В смысле?
- Ну, типа русской души, например.
- Да хоть... сколько угодно.
- Тогда - расскажи код.
- Ты что, серьезно? - удивился он вполне искренне - Ну и дурак. У тебя и так все в порядке, чтобы вписаться. Не лезь, слушай - тебе же здесь хорошо?
- Хорошо.
- Вот и не лезь. Хотя, твое дело. Ладно, я тебя отрезюмировал. Бывай.
- Чего сделал?
- А ты думал? На каждого, кто попал на нашу территорию, заполняется формулярчик. И резюме - оставить или выкинуть. Покруче, чем в ментах регистрироваться. Можешь оставаться, радуйся.
- А помочь? Тебя же мне в ангелы назначили?
- Да охранники мы, а не хранители. Не вас, а от вас охраняем.
- Погоди... скажи хоть, где тут за телефон платят? За междугородний?
- В Сбербанке, где еще?
- А где здесь поблизости?
- У старушек возле подъезда спроси. Имеешь право спросить у старушек. Пока много прав имеешь. Станешь выкобениваться - будем корешки отрывать. Все оторвем - назад отправим, в Африке тебе родину сделаем. И не забывай - за каждым, живущим здесь, постоянно следят 38 ангелов, понимаешь.
Версия
Итак, в первые месяцы после приезда я обращал внимание на то, что люди, с которыми сталкиваешься за день в весьма громадном количестве, они не скрываются. То есть, они считают возможным быть такими, какие есть - не думая, конечно, об этом. А просто - крановщица так крановщица, слесарь есть слесарь, интеллигент это в шляпе. Они не изобретали из себя - в европейской как бы манере - нечто усредненное, неразличимое по части профессиональных, имущественных, образовательных и прочих признаков: ну выпимши и выпимши. Своих отличий от других они не ощущали, а угадайка не была здесь распространена.
Уж и не знаю, отчего это так: то ли между своими можно не стесняться и гулять какой есть, то ли была здесь в природе некая сила, которая давала им возможность не переживать по своему поводу, не тратить времяисилы на то, чтобы прикидываться, но делала их вполне удовлетворенными собой и своим местом в этом, например, метро.
То есть, по логике вещей, в российском мире все должно было тяготеть к оперированию некими знаками. Или здесь было ощущение множества вариантов жизни: надо полагать, тут в семьях друг к другу никто особо-то не притирался, а пары либо устанавливались, либо рассыпались.
Конечно, столь откровенная открытость могла быть просто особенностью громадного города, где требовалась для быстрого опознания собеседника или себя самого в новой ситуации. Но этот вариант не отменял удивления перед отчетливостью всякого человека, идущего навстречу.
Может быть, всякая группа здесь формулировала, производила на свет собственные значки, знаки, типажи, к которым затем старательно тяготела? Это бы вполне укладывалось в обычную социальную психологию, когда бы не опровергалось физиологически. В таких вариантах всегда ведь присутствует желание обособиться от ранжира, отодрать с себя значок, знак принадлежности к некоему типу жизни - даже и не для того, чтобы ощутить некую свободу, но чтобы испытать сладкую боль, как обдирая со ссадины присохшую кровь. Чтобы вспомнить и почувствовать себя. Здесь же намека на желания не было, подобное поведение было явно не свойственно этой культуре. Хотя бы потому, что эмоциональное отторжение в ней сильнее