была присуща идентичность «нееврейского еврея»; это определение придумал Исаак Дойчер для обозначения тех европейских евреев, которые забыли о своем иудействе, но были вновь ввергнуты в него царившим вокруг антисемитизмом. У Клемперера обнаруживаются подробные рассуждения об этом парадоксе; Ионеско, правда, данную тематику не затрагивает.
По мнению Клемперера, язык всегда является главным орудием одиночного сопротивления индивидуума, оказавшегося в чрезвычайных обстоятельствах. Поэтому, занявшись установкой своего места для наблюдения и выживания бок о бок с языком, служащим нацистам, дрезденский филолог преследовал одну цель: проникнуть в суть нацизма. Разве язык — не самая неизменная на свете арена, где постоянно происходит отказ от человечности, где этот отказ воспроизводят порой сами жертвы, которые запутались в словесах своих преследователей и, сами того не сознавая, постепенно сползают к их словарю? Конечно, размышления об изнасилованном и реквизированном идеологией языке у Ионеско не столь глубоки и систематизированы, как у Клемперера. Тем не менее в тот самый момент, когда на другом конце Европы автор «ЛТИ» подвергал нацистское наречие тщательному и подробному анализу, молодой человек, не располагавший столь четкими ориентирами, со своей стороны, задавался вопросом, как противостоять первичному заражению «носорожьей болезнью». Ведь носороги, отмечал Ионеско, «фактически исказили смысл слов, который для них остался неизменным, который они понимают, но который извращают для нужд своей пропаганды»[524]. Отметим наконец, что рассуждения о фальши зараженных слов, от которых потом гниют умы (они «полны грязи», писал автор «Настоящего прошедшего»), дополняются у Ионеско справедливыми замечаниями о смешении планов, отличающем спиритуалистский фашизм. «Следует опасаться лживых утверждений, настаивающих на том, что политическое носит также духовный характер и что политика есть метафизическая реакция на происходящее», — писал он, будто непосредственно адресуя свои слова Мирче Элиаде[525]. Упоминая о некоем X, Ионеско, словно стремясь еще раз напомнить о ловушке морального алиби и очищения, которая присутствует в пролегионерских речах и обязательно приводит к разгулу садизма и жестокости, подчеркивает: «Железная гвардия утверждает, что он святой, а на самом деле он — убийца»[526].
Ионеско был не только очевидцем катастрофы, но, в определенной степени, и ее жертвой. О горестном опыте 1930-х — начала 1940-х годов, прежде всего в области межличностных отношений, говорится едва ли не на каждой странице его дневника. Ему казалось, что он погружен в беспросветный мрак. «На моих глазах братья и друзья постепенно становились мне чужими. Я чувствовал, как в них прорастала иная душа; как их собственная индивидуальность уступала место новой»[527]. Так от одной дневниковой записи к другой чередой прошли абсолютно реальные писатели из его ближайшего окружения. Один постепенно уступал место другому, но их идентичность оставалась одной и той же. Так произошло, например, с его другом «во имя архангела» Арсавиром Актеряном (в дневнике его имя зашифровано буквой «А»). С этим юным философом, завсегдатаем мансарды Элиаде, мы уже встречались в главе I; Ионеско писал, что прежде ему достаточно было произнести имя Актеряна или увидеть его, чтобы ощутить его теплоту, исходящий от него свет, его ободряющее воздействие. Но теперь само имя бывшего друга стало казаться ему варварским. Он случайно столкнулся с новым «А». «Я был удивлен, я ужаснулся. Зарождение зародыша, его развитие и превращение в зверя завершены...Он свиреп, непоколебим и глуп. Разговаривать с ним невозможно»[528]. В беседе с румынским критиком Мартой Петреу в 1991 г. Арсавир Актерян подтверждал, что изоляция Ионеско усиливалась и что у них вышла очень серьезная ссора. «Он всячески поносил меня, — рассказывал Актерян. — Он был в ярости. Попытался меня убедить, что я совершаю чудовищную ошибку, — да, именно в таких выражениях, мы между собой говорили совершенно открыто. И вот так к 1938 г. Ионеско оторвался от всех друзей, которые присоединились к Легионерскому движению. Его покинули все, кто был дорог ему»[529].
В персонаже, обозначенном заглавным «Н», легко узнать философа Константина Нойку, еще одного сверстника Ионеско, Элиаде, Чорана. Как и два последних, Нойка оказался в числе известных писателей, ставших сторонниками Железной гвардии (с января 1938 г.). Но, в отличие от многих других, он не уехал на Запад и в настоящее время считается одним из ведущих румынских философов. Ионеско описывал его в своем дневнике как человека исключительно милого, тонкого и благовоспитанного; в этот момент Нойка ожидал назначения на должность профессора по факультету философии Бухарестского университета. Некоторые данные позволяют отнести эту запись к осени 1940 г. Став главным редактором официального печатного органа Легионерского движения газеты
Философия носорогов, уточнял Ионеско «к концу января 1942 г.», разрабатывалась в рамках научного кружка, носившего имя профессора-фашиста и объединявшего около 60 молодых философов. Речь идет об Ассоциации изучения и пропагандирования творчества Нае Ионеску, основанной 4 октября 1941 г. В ней насчитывался 21 член-основатель, в том числе Константин Нойка и Мирча Вулканеску. Одна из задач ассоциации состояла в подготовке к изданию курсов лекций Нае Ионеску и их последующей публикации. Будущий драматург предполагал, что в ассоциации участвовали 70 человек; известно, добавлял он, насколько опасны и эффективны объединения такого рода. «Эти 60—70 идеологов собираются, дискутируют, готовятся; они все «мистики», легионеры или сочувствующие, то есть духовно принадлежат к Железной гвардии; это зародыши, ферменты: сегодня их 70, завтра будет 100, 200, 1000, они захватывают газеты, журналы. Они преподают в университете, проводят конференции, пишут книги, говорят, говорят, их голоса заглушают все»[531]. Эта «лавина» (образ, неоднократно повторяющийся в работах Эжена Ионеско) — не просто впечатление. Такой образ в наибольшей мере соответствует реальности между 1937 г. (временем массового обращения интеллигенции в фашизм) и январем 1941 г., кульминацией «лавины» — осень 1940 г., установлением национал-легионерского режима. Остается добавить, что и после подавления легионерского мятежа в конце января 1941 г. многие представители интеллигенции продолжали исповедовать те же убеждения[532]. Эжен Ионеско с ужасом и растерянностью наблюдал это стремление растворить личность в коллективе, в нации, в расе. «Их мировидение сейчас побеждает. Если победит, мы проиграли», — писал он все в том же конце января 1942 г.[533]
Рассказ очевидца об эпохе, когда сотрясались основы мироздания, — одна из самых захватывающих сторон дневника Ионеско. Автор совершенно правильно объясняет глубинные причины успеха движения Кодряну, не пытаясь минимизировать ни его соответствие традициям национализма, ни его популярность. «Феномен Железной гвардии не случаен. Он носит глубоко балканский характер; это и в самом деле проявление жесткой, лишенной утонченности балканской души»[534]. Сегодня подобные высказывания кажутся нам чуть-чуть культуралистскими. При этом Ионеско продолжает с неослабевающим вниманием следить за происходящим в Европе, в частности за усилением нацизма, который уже на ранних этапах своего существования внушает ему невыразимую тревогу. Ионеско постоянно отслеживает все новости из Германии, внимательно читает речи Гитлера, публикуемые обычно всеми румынскими газетами. Если история продолжит свой путь в этом направлении, «все народы и все идеологи усвоят эти «идеи», которые превратятся в догмы, в аксиомы, которые и станут базой нового обществоведения»[535]. Многочисленные замечания,
