свидетельствующие об аллергии Ионеско на нацизм, встречаются также в «Дневнике» Себастьяна. Вот одно из них, особенно эмоциональное, от 3 октября 1941 г. «Речь Гитлера сегодня во второй половине дня. Я был с Эженом и Родикой (Ионеско. — Авт.) в Чисмиджу (большой бухарестский парк. — Авт.). Мы сидели за столиком, было шесть часов вечера. По радио стали передавать речь, я хотел послушать. Но через две секунды Эжен резко встал. Он не просто побледнел; он стал бледен как полотно. «Я не могу! Не могу!» — повторял он с каким-то физически ощутимым отчаянием. Он быстро пошел прочь, и мы, разумеется, отправились за ним. Мне хотелось его поцеловать»[536].

ОДИНОЧЕСТВО БЕРАНЖЕ И МОРАЛЬНОЕ СОПРОТИВЛЕНИЕ

Среди основных действующих лиц «Дневника» Михаила Себастьяна Эжен Ионеско занимал совершенно особое место. Себастьян писал об атмосфере, все больше пропитывавшейся фашизмом, о напоминавшем галлюцинацию дрейфе общества в неизвестном направлении, о превращении государства в гигантскую фабрику по выработке антисемитизма. Убийства и унижения евреев становились главным общественным развлечением. В этих обстоятельствах Ионеско, по свидетельству Себастьяна, непрерывно демонстрировал исключительно достойное поведение[537]. Строки «Дневника» говорят о тесных узах, соединявших Ионеско и его автора, — в то самое время, когда последнему выпало на долю переживать неумолимое превращение в интеллектуального парию. После случайной гибели Себастьяна в 1945 г. Ионеско посвятил ему проникновенные строки в письме к Тудору Вяну, где вспоминал о своей любви к нему («он стал мне братом») и о том, как Себастьяну в разгар антисемитизма удалось сохранить «ясный ум и подлинную человечность» [538].

Сближение Ионеско и Себастьяна произошло в конце 1930-х годов — в условиях, когда, по выражению будущего драматурга, «нас становилось все меньше и меньше» [539]. Оба были исполнены решимости противостоять фашистскому безумию доступным для каждого из них способом. Когда принятие новых антисемитских законов отняло у Себастьяна право на принадлежность к человеческому обществу, когда его вчерашние друзья один за другим отказались от него и, завидев его, переходили на другую сторону улицы, Ионеско остался одним из немногих, кто сохранил дружбу с ним и продолжал оказывать ему поддержку. «Дневник» Себастьяна рисует человека, который спешил посетить его при публикации каждого нового декрета против евреев — а они появлялись чуть ли не ежедневно, — эти посещения романист никогда не упускал случая отметить в своих записях. С их страниц встает Ионеско, верный и целостный, и Ионеско, переживающий муку, с искаженным лицом — узнавший о вступлении Румынии в войну на стороне Германии в июне 1941 г.

В ежедневном сопротивлении Ионеско нет ни пафоса, ни претензий на героизм. Напротив, в его дневнике явно преобладает чувство крайней усталости, граничащее порой с признанием в бессилии, даже с некоторым ощущением виновности. Так, в конце 1930-х годов он писал: «Не быть носорогом — словно грех»[540]. В самом деле, как быть в ладу со своей совестью, если ты видишь мир совершенно иначе, чем все остальные, в том числе и те, чьим мнением ты дорожишь? Из дневника видно, что в среде, пропитанной фашизмом и антисемитизмом, для Ионеско особенно мучительным и трудным стало оказание даже молчаливого морального и интеллектуального сопротивления. Оно было тяжело до такой степени, что Ионеско мог бы воскликнуть вслед за Беранже, главным действующим лицом «Носорога»: «Как мне хотелось бы обладать этой жесткой шкурой, этим восхитительным темно-зеленым окрасом, такой изумительно приличной наготой — без единого волоска, — как у них! Их песнопения несколько грубоваты, но в них есть шарм, определенный шарм! Если бы я мог поступать как они!... А, А, брр! Нет, не то... Не удается мне реветь. Увы, я чудовище, я чудовище. Нет, никогда не стать мне носорогом, увы, никогда, никогда!»[541] Но в то же время Ионеско, как и его герой, вынужден подчиниться тому, что для него почти физически невозможно — стать частью стада, отказаться от человеческой сущности. Ведь «со всем происходящим я объединен круговой порукой, — утверждает Беранже/Ионеско. — Я ко всему причастен, я не могу сохранять бесстрастность»[542]. В этих внешних колебаниях нет никакой двусмысленности; скорее это искренность молодого писателя, застигнутого врасплох, совершенно не подготовленного к тому, чтобы противостоять окружающей коллективной истерии. Его сопротивление — результат не столько продуманной и сложившейся определенной политической позиции, сколько инстинктивное попятное движение, вызванное экстремальностью ситуации. «Я не хочу жить с этими дураками, я не хочу играть в их игры, они хотят затащить меня к себе насильно. А у меня нет времени им что-то объяснять», — писал он в сердцах в «Настоящем прошедшем»[543].

Рассматривая свою тогдашнюю позицию много лет спустя, драматург интерпретировал ее следующим образом: «Под конец нас оставалось всего трое или четверо, кто еще сопротивлялся, не с оружием в руках, а морально, этому заражению. Кто не принимал его — скорее даже и не умом, а стихийно, всем своим существом»[544]. Ионеско добавлял, что в те времена, в силу его крайней молодости, ему было трудно аргументированно спорить с университетскими профессорами и другими «специалистами» — социологами, философами, биологами, выдвигавшими «научное обоснование» расизма в тот момент, когда все общество сверху донизу прониклось этой крайне правой идеологией. В других своих сочинениях, признавая, что это поразительное целостное сопротивление личности явилось отправной точкой создания «Носорога», Ионеско задавался вопросом, не являлось ли доказательством подлинности и глубины сопротивления это внутреннее, скорее подсознательное отрицание коллективизма, это неизвестно чем вызванное его неприятие[545]. Эти уточнения важны, поскольку они впоследствии лягут в основу его размышлений зрелого периода — о целостности личности, которая одна может стать последним оплотом сопротивления против обезличивающих абстрактных схем идеологий и политических систем. Ионеско будет выступать против абстрактного гуманизма, в поддержку гуманизма конкретного. В его глазах высшей ценностью (во всяком случае, наименее иллюзорной) останется человек, не отказавшийся ни от столкновения с абсолютом, ни от сущностного одиночества («мои персонажи — это люди, не умеющие быть одинокими; им не хватает сосредоточенности и умения размышлять»[546]), не разучившийся удивляться тому неслыханному факту, что вещи и явления существуют (он это называл «первый вопрос перед миром»)[547] . Здесь речь идет о глубинном отвращении писателя ко всевозможным догмам. Некий нью-йоркский критик, посетив представление «Носорога», упрекал Ионеско в том, что тот разрушил конформизм зрителей и ничего не предложил им взамен, тем самым оставив их в пустоте. Ионеско отвечал, что именно в этом и заключалась его задача: «Свободный человек должен уметь выбираться из этой пустоты самостоятельно, своими силами, не опираясь на чужую помощь»[548].

Реальный гуманизм

Фактически недоверие к засилию общественного, вообще всего, близко напоминающего власть, стало складываться у молодого Ионеско еще в 1930-е годы. «Человечества не существует. Существуют люди... Для носорога дело обстоит по-другому. Мне представляется фантасмагорией государство, а ему — конкретная личность», — писал он к 1940 г.[549] В политическом плане Ионеско, несомненно, являлся сторонником левых, ему были близки воззрения социал-демократов. Но главное, он, наряду с Себастьяном и другими немногочисленными восточноевропейскими интеллектуалами, в течение всех 1930-х годов с одинаковым упорством противостоял обоим видам гипноза: фашистскому и коммунистическому. Поэтому, заявляя, что румынские «новые люди» — существа, принадлежащие не к человечеству, а к другому виду, что они не являются его ближними, Ионеско уточняет: «Это относится, само собой, и к немцам, и к русским»[550]. Напомним в этой связи, что у Румынии имелась общая граница с СССР; она не служила преградой для тех, кто, по обе ее стороны, хотел узнать новости о жизни соседней страны. Не поддавшись антибольшевистской истерии 1920—1930-х годов (которая, по правде говоря, смешалась с истерией антииудеобольшевистской — слова «еврей» и «большевик» настолько сблизились по смыслу, что стали практически взаимозаменяемыми), часть румынских левых демократов не строила иллюзий относительно будущего свободы при сталинском режиме.

Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату