Аверин писал. Женька разглядывал кабинет, где его не раз распекал Ефим Борисович. Здесь ничего не изменилось: так же стояли в обжитых гнездах красные знамена — награда совхозному народу за труд, за бессонные ночи. Знамена эти переходящие, но который год никуда не переходят из этого кабинета, и все привыкли к ним, как к собственным.
За двойными, промазанными на зиму рамами темнели поля, прибранные, вспаханные, мягкие. По низкому небу, по колкому ветру ворохами неслись крикливые галки — эти черные листья близкой зимы. А лето заботливо припрятали в хозяйстве: оно в пахучих тюках прессованного сена, в теплом зерне и в свежих смолистых досках, что лежат на складе у строителей.
Василий Сергеевич наконец отклеился от бумажки, с видимым удовольствием перечитал сочинение, вручил его секретарше для срочной перепечатки и только после этого измученно посмотрел на Трофима:
— Отчеты, отчеты — голова каруселью!
Женька подивился необычайно тихому голосу и кроткому виду главного агронома, который еще вчера шумел и громко разносил всех, а сегодня вдруг ослаб горлом. И он доверительно сказал ему, как другу:
— Народ обижается.
Василий Сергеевич определенно оглох. Он ничего не ответил Женьке, нажал кнопку звонка и, когда в двери боком встала Елизавета Егоровна, сказал ей устало:
— Я же просил никого не пускать постороннего. Попросите товарища выйти.
Женька не стал дожидаться, вскочил сам, метнулся к выходу, бормоча:
— Ничего, Громов-то вернется! Не век он в отпуску-то!
— Я нужна? — спросила пожилая секретарша, глядя в стенку поверх головы Василия Сергеевича. На Громова, с которым она проработала лет пятнадцать, Елизавета Егоровна смотрела с материнской ласковостью.
— Нет, можете идти. — Аверин с той же страдальческой улыбкой обратился к Трофиму: — Надел хомут — выдержу ли месяц...
Тот взглянул на мощную шею, на гвардейские плечи зама и только усмехнулся. Ишь деятель! Сидит в чужом кресле, как в собственном. Чудит напропалую. Этак весь народ сгоряча за месяц разгонит. А Женька? Куда он его-то определил?
Трофим только хотел в сердцах поговорить с начальником, как тот ласково спросил:
— Как здоровье, Трофим Иваныч? Вид у вас того...
— Ничего! Обойдется.
— Отдыхайте, а после мы вам работенку подыщем. Полегче.
— Я никогда легких путей не искал! — отрубил старый солдат.
Он встал, чтобы удобнее все выговорить, но в эту минуту за дверью послышался шум: кто-то ломился, а его не пускали. Дверь рывком отворилась, секретарша, чуть задыхаясь, встала на пороге.
— Ну, что там у вас? — поморщился Василий Сергеевич.
И Елизавета Егоровна с усмешкой ответила:
— У меня там ничего. А к вам Модя рвется.
В дверь просунулись знаменитые бакенбарды.
— Пусть войдет, — разрешил Аверин, и Модест вошел весь.
ЗАЯВЛЕНИЕ НА РАСЧЕТ
Он был в новой рабочей одежде, круглый, румяный, чистый, но с замасленными руками, чтобы сразу видели трудового человека. Губы у него опустились уголками вниз, лоб изрезали морщины, в глазах застыла горькая обида. В руке механизатор держал грязную бумажку. Переступив порог, Модест с надрывом сказал:
— Сергеич, ты ж меня знаешь!
Аверин знал. Ох, как знал он своего бывшего соседа!
Сперва был Модест как все нормальные люди: пахал, сеял, больше делал, меньше говорил, начальство обегал за версту. Но когда его портреты стали появляться в прессе района, когда стал парень передовым да знатным, тут-то он впервые и пришел к директору Громову и выложил перед ним на стол заявление об уходе по собственному желанию. Тогда это был чистый, ровно обрезанный листок.
Ефим Борисович знал: если человек приходит с таким листком, он чем-то крепко обижен. Поэтому он не стал уговаривать и стыдить механизатора, а сразу спросил:
«Ну, что тебе, парень? Чем недоволен?»
«Нам-то ничего, мы-то всем довольны, только людям новые трактора дают, обидно это...»
В те времена юный Петров еще не выучился говорить, как теперь, кратко и вместе с тем обстоятельно, но директор сразу понял его.
«Дам я тебе трактор. Работай, чудак! И бумажку свою выбрось!»
Модест вспотел, с изумлением поглядел на Громова, потом на свое заявление, медленно сгреб его со стола, но не разорвал, а бережно, словно диплом с отличием, спрятал в самый дальний карман.
Потом, не без подсказки отца, Модест Петров стал умело пользоваться своим заявлением, как отмычкой: выпросил кирпич для гаража, доски для сарая, пленку для теплицы.
И теперь он стоял с красным от обиды лицом, а Василий Сергеевич смотрел не на него — на его бумажку, и морщился.
— Слушай, Модя, — вдруг ласково спросил он. — Погреб тебе сделали? — (Проситель искренне удивился такому началу разговора и кивнул.) Василий Сергеевич продолжал негромко: — Сарай построили, так? Кирпич дали? Водопровод подвели? Так чего тебе еще надобно, старче?
Модест подумал и сказал печально:
— Ничего мне от тебя не надо, Сергеич. За кирпич не тебе — Громову спасибо. Но он меня понимал. А ты меня обидел. В первый день. А еще сосед. Бывший.
— Какой я тебе сосед, проходимец! — рассердился Аверин. — Вымогатель!
Модест покачал головой:
— Я у тебя гроша не попрошу. А у Громова я первые места брал. По району. Я для него хоть ночь работать буду. Он мне доверял. Большие дела. У нас звено было. Перспективное. А ты меня — в лес?! На зиму?! Нет. Хватит. Подпиши.
Василий Сергеевич растерялся: быть того не могло, чтобы Модест явился без попрошайства. Он усмехнулся:
— Ты брось крутить! Навоз тебе нужен — так прямо и говори! Я распоряжусь. По дружбе. Дадут тебе высшего качества.
Баки у Модеста задрожали.
— Какой ты друг! Навоз! Да я и без тебя!.. Сколько надо!
— Так чего же тебе?!
— Ничего. Подпиши.
Модест тихо положил заявление на стол и удалился.
— Подумаешь, испугал! — с прежней силой загремел вслед ему Василий Сергеевич. — Хапуга!
Трофим отвернулся к окну. Модест стоял внизу, у стенда передовиков, и печально смотрел на свой собственный гордый портрет.
— Одумается, прибежит, Пузырь! — проворчал Аверин. — Какой нужный человек — Модя!
Модест медленно потопал прочь от стенда.
— Выбил ты человека из седла, — сказал Трофим. — Ребят без дела оставил...
— Пусть делают, что велят! — в запальчивости перебил временный директор. — Я знаю, куда их послать! Где мне нужней!
— Силен, — протянул Трофим. — Эх, Васька, Васька! А про них ты подумал?