видений, радостей и испугов. И вот старая сказка проходила снова мимо ослепленных глаз, а визг и стремительность бурана получали новое обозначение. Молодой Хасан-Батор ищет место для основания Казани. Ватага конных батырей в белых туркменских тельнеках, косматых и башнеподобных, сопровождает его в напрасных скитаниях по пустыне. Они рыщут из края в край; снежный пепел дымится под копытами коней. Увы, нет в этой унылой степи достойного места для татарской столицы! И когда притомились витязи и приустали их рослые кони, нападают они на место, где живет Аждага...
Последняя сестра древнего китайского дракона, она обитает в глубокой норе, и даже на след ее наступить смертельно. Образ этой великанской змеи прошел сквозь совместное детство Сайфуллы и Марьям. Зимами, обнявшись от ужаса, они слушали бешеный снежный посвист ее крыльев; в летние ночи, когда стачиваются метеоры о холодный воздух, они наблюдали в небе, огненное сверканье ее чешуи... И вот огромные, в полмира, крылья взмывают над головами батырей. Непобедимая, она убивает многих из них, чтобы, через столетия народного сказа, напороться на тоненькое, как лучинка, копье Хасана.
«Не пой, Марьям, про то, чего не было. Ерлама! Человеческому разуму известно: не существует Аждага, и легендарный твой Хасан — только выдумка бродячего поэта, терче. Ты зря не читаешь книг, Марьям...»
Сильны в такую ночь зовы детства; из памяти не вычеркнуть того, что записано там лесами, молнией, запахами полевых цветов... Уже не солнце, а детское невинное сердце заново восходит над миром. Эти еле угадываемые деревья, досуха высушенные морозом и ветром, обтягиваются зеленью, точно накинули на рощицу зеленый чапан муллы. Мальчик и девочка бегут по опушке леса. Они торопятся. Идет гроза. Их колени в ссадинах, но еще далеко до дому. Зелень становится лиловой: серой изнанкой оборачиваются листы. Проносится птица, такая быстрая, что тень ее не поспевает за нею. Тощие стебли размахивают подобиями рук. Травы оживают. Скромный ползучий копытень пахнет так, как будто стремится пересилить все остальные запахи земли... Вдруг задымились дороги, зачертили стрижи. Падают первые капли дождя; сухая почва звенит под ними. Потом удар, минутная слепота, отчаянный крик Марьям... Одинокое дерево на холме пылает от корней до вершины. Оно стоит в красном балахоне, оно ежится. Оно двойственно отражается в раскрытых глазах Марьям. Движутся злые угловатые плечи огня. Упав на колени, дети жмутся друг к другу. То же изумление, смешанное с восторгом и ужасом, испытывал перед солнцем дикарь. Тучи, расшитые молниями, трещат: нитку за ниткой выдергивает ветер. Минутная река ливня. Видение гаснет. По лугу, кувыркаясь, бежит первый солнечный лучик. Еще чадит огромная головня, которую посетило божество. Белые дымки на обугленных ветвях кажутся чудесными цветами... «О, пусть такой же гнев настигнет тебя с чужой женщиной, прежде чем ее кровь соединится с твоею, Сайфулла!»
Он вслух спросил, нахмурясь:
— Ты угрожаешь, черная, недобрая Марьям?
И вот не милый напев про Хасана,— тревожный визг резнул его слух. Длинны сарзанские составы, много снегу на путях; машина буксовала, и теперь все трое внимали, сощурясь, отчаянному и напрасному вращению колес. Видимо, они достигли Шамаевской выемки, Две цифры определяли это место: девять тысячных подъема и стометровые холмы по сторонам. Между них, как в тоннель, врывается буря, и снежный вихрь приобретал материальную упругость. Скурятников выглянул за брезент, и было так, точно взяли его за лицо и насильственно втолкнули обратно. Стало страшно подумать, что станется за перевалом, когда навалятся семьдесят пять задних вагонов и понесут под уклон.
— Качай песок...эй! — крикнул Сайфулла и сдвинул регулятор на последний зубец.
Скурятников порвал проволоку, песок не сыпался под колеса. Паровоз продолжал скрежетать на месте. И как только поняли, что с песочницей неладно,— не дожидаясь приказанья, Решеткин выскочил на площадку паровоза. Его охватил беспорядочный вой, как будто единовременно дули в тысячу пустых бутылок,— и снег, снег... Слипшиеся комья ударялись о накаленное тело паровоза, таяли, текли и отвердевали внизу. Боясь заморозить насосы, Скурятников задавал все новые порции топлива. Тяга усилилась, и угольная мелочь почти целиком вылетала через трубу. Потоки искр метнулись в небо, и это было единственным освещением для Решеткина. Он нахлобучил шапку и с прыжка ухватился за собачки песочницы — винты, наглухо запирающие ее крышку. Сразу стало тепло и липко в ладони; он понял много позже, что сорвал кожу. Ноги в сапогах соскальзывали с котла. Тогда он изо всей силы подтянулся на руках и кое-как оседлал машину.
...приходилось сбивать собачки, они не отвинчивались. Колпак отвалился, и Решеткину удалось железным прутом нащупать под песком трубу. Ушло много бесценного времени, чтоб пропихнуть туда смерзшиеся комья. Ветер ломал ему руки, рвал одежду, и парень ощутил напористую силу его мускулов, гибких и ледяных. Налипший в ладони песок мешал работать, пальцы коченели и сами тянулись за пазуху, греться... Кстати, там имелась у него пакля; он сунулся за нею, чтобы досуха вытереть кровь, но потерял равновесие и свалился бы к колесам, если бы не подвернувшиеся поручни. Стало страшно и обидно. Срывая снег с лица, выкрикивая ругательства, лишь бы заглушить садную боль во всем теле, цепляясь за паропроводные трубы, он полез обратно. Требовалось выкинуть из песочницы набившийся снег и поставить крышку на место. Под ноги забивался лед с песком, и Решеткин едва не плакал от ярости... Все это время паровоз работал вхолостую. Рельсы должны были светиться, если бы не поступала постоянная снежная смазка.
— А, сукины дети... песку не могли насушить!.. Избитый, окровавленный, дрожа заметно для глаза (и даже бумажку с губы сорвало!), он вернулся в будку. Он улыбнулся, когда первый сильный рывок обозначил движение. Тем временем успели связать проволоку, а Скурятников все румянел, все кормил своего рыжего зверя. Целое зарево искр шло над паровозом. Никто не произносил ни слова; затихшие, все прислушивались к повизгиванию колес и переглядывались. Теперь власти у всех стало поровну. Очень медленно, хотя поршни работали на полную, с пятикилометровой скоростью, они выбирались на Шамаевское плато. Все отчетливо помнили, что воды в котле было еще на четверть стекла. Вместе с тем видно стало по манометру, как садился пар. Они берегли его и не пытались закачать дополнительное количество воды, чтобы не сбавлять ходу. Опасность заноса оставалась позади. Так, значит, не за пивом в дружеской пирушке, а вот как достается она, зрелость мастера!
— Ну, теперь лишь бы спуститься, товарищи...
Решеткину промыли руки и, приложив на место оторванный лоскуток кожи, замотали платком. Парень морщился и, верно от боли, дразнил Скурятникова. (Всем было известно, что в отсутствие одного бригадного кондуктора ходит кочегар к его жене, беспутной и шалой бабенке. По малости все грешили в Черемшанске; что касается Скурятникова, то, зная характер супруга, ждали от этого предприятия если не приблудного младенца, то поломанного кочегарского ребра.) Скурятников отшучивался, как умел, и облизывал губы, еще сохранявшие вкус краденых поцелуев...
Тем временем паровоз рывками набирал скорость. Снова замолкли. Сайфулла глядел наружу, опасаясь оборвать состав неравномерным ходом машины; Решеткин приготовился крепить тендерные тормоза... В этот момент и произошло несчастье.
В топке зашумело, и желтоватый клуб пара плеснулся сквозь шуровочную щель. Густо запахло железом и кипятком. Внезапно в водомерном стекле исчез уровень. Решеткин крутнул пробный кран, воды в котле не было; он схватился за инжектор — оба не качали. Все стало ясно: воды в тендере было мало, она на подъеме ушла назад, и всасывающие рукава инжекторов не доставали до нее. Теперь же, при спуске, она откачнулась вперед... и никогда так не шумел, не хлопотал огонь, почуяв свою силу.
— ...тушить машину! — в голос закричали все. Открыв колосники, они били по ним лопатой, лишь бы скорее провалить жар, и за шипеньем пара не слышно было голосов. С разгона паровоз продолжал идти, но, в сущности, это двигалось уже мертвое тело. Вскоре его поршни замерли совсем. Можно было и не заглядывать в топку. Если только не случилось самого худшего в судьбе машиниста, поджога огневой коробки, то есть прямого убийства паровоза, следовало считать, что контрольные пробки расплавлены. Лицо Сайфуллы дергалось, ручейки пота вымывали полоски копоти с его щек. Остатками пара он дал последний сигнал бригаде— тормозить.
— ...эх, хараб булдым быт! — высоким голосом вскричал он, и жест, каким он бросил шапку об пол, означал то же самое: погиб, потому что слишком рано доверился удаче.
Надо было предупредить Черемшанск о катастрофе. Решеткин, физически самый стойкий из всех, отправился на ближайший разъезд, к телефону; едва спустился вниз, тотчас растворился в метели. Здесь, на оголенном месте, никакой преграды не было ветру. Он налетал, и свистковый клапан звучал на одной