— Перенесли тебя, кум. Больно морозило ночью-то. Михал Михалыч поспешно оделся и выбежал во двор.

Очутившись под навесом, где вечером ставили возы, он как бы позабыл, что ему надо.

На середине чистого, необыкновенно просторного двора стоял Афонька, опираясь на метелку.

— Кум! — крикнул Рукавицын задохнувшись. — А товар?…

Афонька поднял бесцветные, крайне удивленные глаза, поскреб ощипанную бороденку.

— Откуда? — спросил он. — Чей будешь?

Купец пошатнулся, шапка упала. Спутанные волосы, тронутые ветром, зашевелились на голове,

— Афанасий… не убивай!

— Как ты попал на мой двор? — наступал Бритяк подбоченясь. — Чем тебе христианская душа моя помешала, бродяга?

— А-а! — взвыл Рукавицын, только теперь поняв все. Он двинулся на эти бесцветные, немигающие глаза.

— Сказывай, где? Из-ни-что-о-жу!

Позади хрустнул снег. Купец оглянулся. В двух шагах стояли Петрак и Афонькина жена. Один держал вилы-тройчатки, другая — дубину, взятую с купеческого воза.

Рукавицын как-то сразу обмяк, съежился. Он вспомнил что-то далекое, страшное: может быть, минуту убийства, когда нападающим был сам…

— Тимо-о-оха! — закричал краснорядец, живо представив себе обожженное стужей честное лицо батрака. — Спаси, родной! О-зо-ло-чу!

Но предусмотрительный хозяин еще с вечера услал Тимофея на мельницу.

«Отыгрался Пашка пятаками», — мелькнула у купца и оборвалась, как осенняя паутина, пропащая мысль.

Он тихо, безвольно опустился перед Афонькой на колени и коснулся потным лбом мерзлой земли.

Часть первая

И для меня воскресла радость, И душу взволновали вновь Моя потерянная младость, Тоски мучительная сладость И сердца первая любовь. А. Пушкин

Глава первая

Над избами — утренний дым, ковыльно-сизый и легкий. Еще не закрылись ворота после выгонки скота, не проветрились унавоженные топкие дворы, а солнце уже припекало. На вековых жердевских дубах и в зарослях ракитника, под гулкими сводами кирпичной колокольни кричали галчиные выводки. Скрипели колодезные журавли, звякали ведра, слышались женские голоса.

Высохшая до восковой желтизны Ильинишна, страдая одышкой, делилась с соседками радостью:

— Во сне я, девоньки, палец порезала. Кровь текла красная-красная…

— К родному, — вставила солдатка Матрена, любившая отгадывать сны.

— Истинная правда. Не успела печь вытопить — и Степан через порог. Страстей-то, страстей перенес! В неметчине томился… Три раза бежал, да все ловили. На четвертый — сам бог, должно, пособил — добрался с товарищем до границы. Своя, говорит, земля — рядом, а беда — над головой… Опять заступила дорогу стража! Без воды, без хлеба в горах маялись, горюшко мое…

Ильинишна умолкла, вытирая покрасневшие глаза черным в белую крапинку старушечьим платком. И продолжала тише, словно опасность еще не миновала сына:

— Ночью пошли напролом, как медведи на рогатину. Шум поднялся, стрельба… Наш-то в суматохе потерял товарища — питерца Ваню Быстрова. Пуще единокровных братьев сроднились они на чужбине. Может, убили, а может, обратно попал в неволю — сгинул в темноте. Одному Степану довелось перемахнуть на Украину, так ведь и там лютуют немцы с гайдамаками. Схватили: «Кто такой? Откуда? Не иначе, большевик!» Над ямой, чуешь ты, стоял… Да, видно, господь отвел смерть.

Она торопилась домой, заплаканная и радостная, сопровождаемая возгласами удивления и сочувствия. Почти бежала, придерживая на плече коромысло с плескавшимися ведрами и приминая босыми, натруженными ногами росисто-пыльный подорожник широкого большака. В полумраке сеней осторожно поставила ведра. Гулко билось ее сердце, мешая слышать дыхание сына, раскинувшегося на соломе.

От соломы пахло теплым житом. Сквозь щели неплотно сколоченной двери тянулась золотая пряжа солнечных лучей — посланцев благоухающей природы. Глаза, привыкая к полумраку, отчетливее видели Степаново лицо — молодое, исхудалое. На большой чистый лоб спадали завитки черных кудрей.

Ильинишна заметила тонкий белый шрам над правой бровью. Наклонившись, легонько попробовала пальцами. Шрам был тверд и неровен, подобно тугой бечеве, — след пули или штыка.

Сердце матери сжалось от внутреннего холода. Она с ужасом представила себе тот далекий край, где ходил Степан по чужим дорогам, всем чужой. Сколько раз он мерз и голодал, сколько раз возле него кружила смерть?

Из избы вышел, тяжело двигая больными ногами, седой, лохматый Тимофей. Ширококостное тело старика, когда-то могучее и выносливое, ослабло. Плечи обвисли, спина выгнулась дугой, заострилась сухими лопатками. И только в глубоко запавших глазах светились искорки гордого упрямства и несдающейся душевной воли.

— Спит? — прогудел Тимофей взволнованно. — Пущай спит. Не топчись, мать, не буди. Сколько небось ночей не спал!

— Четыре года! — вздохнула Ильинишна, занятая собственными мыслями. — Где тебя ноженьки носили, дитенок? Ни весточки, ни слуху не давал! Я уж, старая дура, в поминанье записала — за упокой…

Они стояли рядом, отец и мать, все еще не веря своему счастью. Стояли, погруженные в немоту. Ильинишна вспоминала, как берегла Степана под сердцем, как пеленала новорожденного, как, чутко охраняя его покой, коротала дни и ночи у подвешенной к потолку люльки, и всегда неразлучны были с ним ее горести и надежды… Тимофей крутил головой, грустно оглядываясь на детство сына, встреченное голодом и нуждой.

Степану шел восьмой год, когда на семью обрушилась беда. Зимой, накануне Николы, отец доставал замоченную в копанях Феколкиного оврага пеньку и провалился на дно. Следовало бы тотчас уйти домой: мокрый по горло, он сразу начал коченеть… Но, вспомнив наказ Бритяка — покончить с пенькой до праздника, Тимофей остался работать.

Вы читаете Молодость
Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату