стопам английских и немецких стихотворцев, если вам становится тошно, если вы негодуете вместе со мною, если вы едва удерживаетесь от того, что бы вырвать эту страницу, где я лишь набросал все, что вам пришлось бы живописать, — значит, вы не считаете достойным поэзии непристойное даже в прозе или в повседневном разговоре; значит, вы, не столь изнеженные и не столь полные предрассудков в сохранении достоинства и прелести ваших писаний, как соседний с вами народ, который пугается свойств слов и предметов, избегает сильного воздействия, осуждает всякую благородную смелость и так делает хилой и неестественной чуть ли не всю поэзию, чуть ли не всю словесность вообще, — вы все же не стали падки до низменного, до постыдного, до гнусного, до гнили, ужасов и чудовищ, не вообразили себе, будто предмет поэзии, которым многие считают прекрасное, есть главным образом безобразное; значит, вы действительно потомки римлян и ученики греков, а не варваров, действительно итальянцы, а не немцы и не англичане. Признаюсь, что, чем больше я всматриваюсь в наставления новой школы и в их плоды, тем более ничтожным и заслуживающим презрения кажется мне то, что прежде казалось примечательным, тем меньше во мне страха, что эта язва может укорениться у нас в Италии, тем больше мне хочется смеяться, как я привык до сих пор, вместо того чтобы рассуждать о ней, тем больше я признаю и хвалю разум тех почтенных литераторов, которые, несмотря на то что их молчание должно было прибавить новым сектантам спеси, и дерзости, и уверенности в победе, сочли, что те могут одержать над ними только одну победу, а именно заставить их взяться за оружие.
Но повторим вкратце то, что до сих пор излагали пространно. Мы видели, как заблуждаются те, кто, отрицая возможность одновременного существования поэтических иллюзий и современных наук, не принимает в расчет, что поэты уже с отдаленнейших времен обманывают не рассудок, но воображение людей, которое они и ныне могут при соблюдении правдоподобия и других необходимых условий обманывать как хотят, — поэтому им следует выбирать те иллюзии, которые скорее ведут к наслаждению, проистекающему из подражания природе, что и составляет истинную цель поэзии; но если природа не изменилась против того, чем была в древние времена, и даже не может измениться, то, значит, и поэзия как подражательница природы должна оставаться неизменной, и наша поэзия в самых существенных своих чертах не может отличаться от древней, особенно если иметь в виду, что природа, не изменившись, не утратила неиссякаемой божественной способности доставлять наслаждение всякому, кто созерцает ее глазами естественного, то есть первобытного, наблюдателя, а к этому состоянию нас возвращает поэт — творец иллюзий; в этом-то состоянии в нас особенно заметна и сильна тоска по таким наслаждениям и склонность ко всему первобытному, и поэзия не может доставить нам других истинных, чистых, высоких и сильных наслаждений, а если романтики и доставляют удовольствие, то мы видели, по каким причинам это происходит, и убедились, насколько эти чуждые поэзии удовольствия ничтожны и пусты по сравнению с теми, какие доставляют и могут доставить наши поэты.
Из всего этого, а также из остального сказанного нетрудно понять, что поэзия, рождавшаяся у древних как бы сама собой, была для них несравненно легче, чем для любого стихотворца в наши дни, и что в нынешние времена желающему в поэзии подражать девственной первобытной природе и говорить языком природы (я пишу это, скорбя о нашем нынешнем состоянии и презирая смех романтиков) нельзя обойтись без долгого и глубокого изучения древних поэтов.
Вот почему поэту теперь не достаточно уметь подражать природе, ему нужно уметь еще и находить ее; а для этого не только напрягать зрение, дабы заметить все, что привычка мешает нам видеть, хотя оно постоянно у нас перед глазами, — такова всегда была обязанность поэта, — но и устранять заслоняющие ее предметы, обнаруживать ее, выкапывать, извлекать на свет, очищая от грязи цивилизации и людской испорченности те небесные образцы, которым он намерен подражать. Кто освобождает наше воображение от ига рассудка, от бремени враждебных естеству идей, кто возвращает его в первобытное или близкое к первобытному состояние, делает вновь способным чувствовать неземные наслаждения, доставляемые природой? Поэт. Но кто или что сделает все это для него самого? Природа? Без сомнения, но только в целом, а не в частностях, не с самого начала; иначе говоря, мне трудно поверить, что в нынешние времена кто- нибудь может воспринять язык природы и стать истинным поэтом без помощи тех, кто повседневно видел природу неприкрытой и слышал ее речи и кому, следовательно, для того чтобы стать поэтами, не было нужды ни в чьей помощи. Но мы, чей слух полон иными голосами, мы, свидетели нравов, далеких от природы или противных природе, сами причастные этим нравам, теперь, когда столь многое в природе затемнено, задернуто покровом, спрятано, подавлено и задушено, когда извращенность укоренилась не только в других, но и в нас самих, когда мы, что ни день, видим, слышим, говорим и делаем вещи неестественные, — как можем мы вновь обрести естественность речи в поэзии, если не через непрестанное обращение к древним, как сможем мы опять увидеть в природе скрытое от нас, но явное древним, от многого отвыкнуть и многое забыть, но зато узнать и вспомнить много другого и ко многому другому привыкнуть, одним словом, как нам увидеть и глубоко постигнуть в цивилизованном мире первобытный мир, в мире, далеком от природы, — природу? И при таком забвении всего естественного — где, если не у древних, взять нам пробный камень, который укажет нам согласное с природой и обличит противное ей? Быть может, им будет сама природа? Но как сумеем мы увидеть ее и правильно понять, если именно в этом мы и сомневаемся? Или талант и дарование? Я не отрицаю, что в нас могут быть талант и дарование, словно нарочно созданные для изящных искусств и столь счастливые, столь необыкновенные, столь божественные, что они сами по себе будут обращаться к природе, как стрелка компаса к Полярной звезде, и ничто — ни цивилизация, ни всеобщая порча, никакая сила, никакая преграда — не помешает им обнаруживать природу там, где она есть, и такой, какая она есть, увидеть и услышать ее, и насладиться ею, и созерцать ее; не отрицаю, что они самостоятельно могут различить истинные свойства и воздействия природы и тщательно отделить их от множества других свойств и воздействий, которые теперь либо связаны и перемешаны с первыми до неотличимости, либо кажутся по другим причинам почти что естественными или просто естественными; одним словом, я не отрицаю, что им без помощи древних удастся подражать природе, как подражали ей древние. Я не спорю, что это возможно, я только не согласен, что это доказуемо, и утверждаю следующее: помощь древних так велика, так полезна, так необходима, что едва ли кто-нибудь может обойтись без нее и никто не должен думать заранее, будто сможет обойтись. Никогда не иссякнет в нас любовь к природе и тоска по первобытному, никогда не исчезнут люди, чье сердце и воображение готовы повиноваться внушению истинного поэта, но способность подражать природе, возбуждать и укреплять в людях эту любовь, утолять эту тоску, будить в сердце и в воображении чувство подлинной небесной отрады угаснет в поэтах и угасает уже с давних пор. Я не хочу оплакивать здесь наш век и говорить, насколько он жалок, хотя иначе и не может быть как по упомянутой мною причине, так и по многим другим; я не хочу также ничего предрекать о временах, которые сами увидят то, что опыт прошлого и настоящего обнаружил, к сожалению, с полной ясностью: всякий превосходный поэт будет непременно походить на Вергилия или на Тассо, — не на них именно, но вообще, — и едва ли можно верить, что родится новый Гомер, или новый Анакреонт, или Пиндар, или Данте, или Петрарка, или Ариосто.
Но, по доброй воле опуская эти горестные предсказания и моля бога о том, чтобы они оказались лживыми, я все же не премину предостеречь романтиков и сказать им, чтобы они отныне воздержались от своих пустых, устарелых и нелепых разглагольствований против обращения к греческим сказаниям. Я умолчу здесь о восточных и северных сказаниях, обо всех их прелестях и красотах, и не стану ссылаться на нечестье и злодейства, которые стали не случайным, но главным предметом поэзии тех, кто не может, не бледнея и не содрогаясь, вспомнить о преступлениях, прославленных в сказаниях древних. Не стоит больше отмечать противоречия в учении новой секты. Позволим романтикам быть непоследовательными и противоречивыми во мнениях, словах и поступках: это не прощается маленьким людям, но они-то — великие поэты и философы. Но пусть они знают, что мы, когда доказываем в споре, что современная поэзия не может и не должна отклоняться от древней, отстаиваем не обращение к языческим сказаниям и не злоупотребление ими. Мы хотим, чтобы у современной поэзии и у поэзии всех времен было общим с поэзией греков и римлян все естественное, универсальное, вечное, а не преходящее, не произвольные людские вымыслы, не верования или обычай, свойственные тому или другому народу, не особые черты и формы, присущие тому или другому поэту; греческие же сказания суть произвольные измышления, по большей части прекрасные, сладостные и изысканные, созданные на основе природы, как я, быть может, покажу в дальнейшем, но созданные не нами, а другими, созданные, как я уже сказал, на основе природы, но не природою; поэтому они не наше общее с древними достояние, а собственность древних; мы не должны присваивать себе плодов чужого воображения, если не сделаем их каким-то образом нашими или не станем