волк, выйдя из зарослей, долго смотрел на девушку, пока в глазах его не зажегся красный огонь и он, вдруг спохватившись, умчался в глубь леса. Дальше опять была тишина — одна тишина. Когда б Маринелла умела спать, она опустила бы ресницы и погрузилась в приятную дрему, где Массимо, прекрасный и совсем молодой, ввел бы ее в свой дом и предложил стать хозяйкой… Если не может быть такого наяву, так хоть во сне…
Золотистые нити текли сквозь пальцы, кольцами ложась у коленей. Вот одна порвалась, и сразу следом за нею еще одна… Доброе сердце Вечной Девы дрогнуло. Забыв свои несбыточные, но такие сладостные мечты, она с грустью представила тех, чья жизнь скоро завершится… Юные супруги спали; из раскрытого окна на безмятежные лица их падал столь же безмятежный лунный свет. Не пройдет и девяти дней, как внезапный пожар уничтожит их дом, их скот, их самих…
Маринелла с удивлением ощутила мокрые дорожки на своих щеках. Слезы струились так легко, словно она была обыкновенной девушкой, а не Богиней Судеб. Но… Может быть, за долгие-долгие годы, проведенные на земле среди людей, она и в самом деле стала человеком?.. Эта мысль оказалась неожиданно приятной.
Маринелла тихо засмеялась, довольная своей выдумкой но тут же и нахмурила тонкие черные брови. Зачем же тешить себя напрасно? Никогда, никогда она не станет… Не закончив мысль, она вытерла рукавом слезы, брызнувшие из глаз на пряжу, и запретила себе мечтать. В конце концов, она — богиня; ей чужды чувства, а тем паче надежды. Она просто существует, только и всего.
…И снова нить порвалась. Теперь предрешилась судьба гордого нобиля, живущего в величественном и мрачном замке на востоке Аргоса. Спустя год он погибнет на охоте, преследуя жирного молодого кабана. Грудь его пробьет стрела, пущенная его собственным сыном… Ах, и что за блажь придет ему в голову — напугать мальчика из-за кустов диким ревом…
Она так и не привыкла к смерти. Иногда ей казалось, что мир этот построен странным образом: жизнь и смерть, отрицая друг друга, всегда рядом — точно как небо и земля, только в отличие от последних в один момент они все-таки соприкасаются; и есть ли тогда смысл вообще жить? Есть ли смысл радоваться, коль скоро земной путь завершится? Есть ли смысл терпеть горести ради того лишь, чтоб дышать, есть и спать? О, как нелепа неотвратимость конечности бытия! Душою Маринелла понимала рациональность и великое значение подобного устройства мира, но умом понять не могла. Или наоборот? Умом понимала, а не душою?
Близился рассвет. Маринелла подняла голову и посмотрела в черное пока небо. Где-то вдалеке оно уже начало светлеть. Скоро, очень скоро проснутся звуки, придет новый день, и с ним новые события, новые встречи… Как любила она короткий (относительно жизни) и длинный (относительно передвижения в пространстве мысли) промежуток между концом ночи и началом дня! Самые тонкие чувства испытывала она именно в это время, самые трогательные воспоминания навевал ей предутренний ветерок!.. И здесь опять она узри л а Массимо. Лик его проявился меж листьев и ветвей, и прекраснее его Маринелла ничего не знала. Она понимала, конечно, что то лишь бесплотная тень — признак восходящего солнца — и все же улыбнулась, кивнула, приветствуя…
Миг — и небо из черного стало розово-серым. Свет растворил призрачный лик Массимо, но перед тем, как он пропал, Вечная Дева заметила печаль в красивых темных глазах…
Глава вторая. Страданиям нет конца
Разомлев от восхищенных взглядов, Трилле сидел у огня и ел куропатку. Движения его были степенны, на тощей физиономии застыло выражение вселенской печали, а голубые, от природы плутовские глаза с философской отрешенностью смотрели в одну точку — поверх всех голов. Единственное обстоятельство омрачало триумф Повелителя Змей: Конан, уплетающий уже пятую птичку, косился на него с нескрываемой насмешкой, да и Клеменсина тоже. Он понимал, почему — а теперь он понимал многое из того, что прежде было ему недоступно, — оба спутника благодарны Трилле за спасение, но его важный вид, его надутые щеки при том веселят их безмерно.
К счастью, туземцы не обладали столь тонкими натурами. После коварного нападения камелита в живых их осталось лишь четырнадцать — четверо мужчин, семеро женщин и трое детей (причем вождь потерял всех своих жен, что, естественно, только способствовало его прекрасному настроению). В тощем бледнолицем бродяге они видели своего спасителя, за что неустанно благодарили — не его, но огромного деревянного идола, разинувшего зубастую пасть в ожидании жертвоприношений. Едва придя в себя, дикари по-быстрому накидали в пасть останки сородичей, и принялись собирать угощение для дорогих гостей. Бананы, тушенные с листьями папоротника, жаренные на вертеле куропатки и гусеницы, сваренные в кокосовом молоке, — такими поистине королевскими кушаньями потчевали они Трилле и его друзей.
О камелите не говорили вовсе. Впрочем, весь словарный запас туземцев состоял из трех слов: «баб», «матула» и «кру-ру». «Бабом» прозывались женщины (и вообще и каждая в отдельности), а «матулой» — мужчины; «кру-ру» обозначало все остальное, и великое искусство общения заключалось в том, чтобы придать голосу определенную интонацию, дабы выразить именно то, что нужно. Конан и Клеменсина овладели этим искусством в совершенстве.
— Кру-ру? — любезно спрашивал вождь киммерийца, пальцем указывая на куропаточьи кости.
— Ха! — отвечал тот. — Еще бы не кру-ру. Хотя по мне — так лучше баранины ничего нет.
— Матула, о-о-о, — вступала в беседу Клеменсина. — Кру-ру, клянусь Митрой, прелесть что за куропатка.
Трилле, убедившись в том, что его не съедят, готов был отнестись к дикарям благосклонно, однако те предпочитали общество девушки и варвара. Надменный вид освободителя пугал их. Кроме того, по их мнению, он был немым — ибо за весь день не произнес и звука, — а это значило, что он кровный родственник деревянного идола, их божества. В восхищении взирали они на Трилле сквозь растопыренные пальцы (как и положено простому дикарю смотреть на высшее существо), умильно улыбались ему, потом поворачивались к Конану и Клеменсине и принимались весело с ними щебетать. Повелителя Змей очень обижало такое отношение, а потому он еще больше дулся и еще громче пыхтел.
К вечеру, когда туземцы проводили гостей в хижину и с дружественными воплями удалились, Трилле наконец вздохнул свободно.
— А что, Конан, — впервые за нынешний день открыл он рот не для того, чтобы забросить туда кусок мяса, а для того, чтобы поговорить, — сохранил ли ты мой золотой медальон?
— Сохранил, — ответил киммериец, вытягиваясь в гамаке.
— Ну и где же он?
— Здесь.
К негодованию Трилле, Конан и не подумал показать ему медальон. Вместо этого он широко зевнул и закрыл глаза, как будто не выспался за три дня мертвого сна под камелитом.
Тогда Повелитель Змей повернулся к нему спиной, раскачал свой гамак и тоже закрыл глаза. Он хотел забыться, отстранить непонятные тревожные ощущения от сердца, а сон все не приходил. Тихий