– Домой неси, – велела, снова ведро поднимая. – Я скоро.
Ключи на веревочке повесила на шею.
– Я к себе, – ответил Степушка. – Переодеться…
По лестнице взбегал, как молодой, сердце в груди пело, душа предвкушала праздник. Теперь-то все будет иначе… все…
Девка сидела на подоконнике и ела мороженое. Ярко-синее пальто ее выделялось на фоне облезлой стены, а оранжевый шарф сполз на пол.
– Ваше? – Степушка шарфик поднял.
– Мое, – девка взяла и, запихав в карман, поинтересовалась: – Вы Степаном Заварским будете? Если вы, то я вас жду.
Она облизала пальцы и, скомкав бумажку, сунула ее в тот же карман, что и шарф.
– Поговорить надо.
Степушка сглотнул. Говорить ему не хотелось. У девицы было узкое кобылячье лицо с наглыми глазищами, широкая прорезь рта и упрямый подбородок. И глядит хитроватенько, с прищуром, аккурат как бывшая, когда развестись уговаривала и бумажки свои подсовывала.
Обломалось бывшей: Степушка – не дурак.
И этой обломается.
– Надо чего? – грубо спросил он, прижимая пакет к груди. Тот скользил, норовя сползти и выставить серебристое горло бутылки.
– Поговорить. Для начала. А если не договоримся, то…
…в суд подам, – сказала бывшая и брови сдвинула, а деточки, Степушкина надежа и опора, за мамкины плечи попрятались и оттуда кивали, поддакивая.
Нет, не пройдет нумер.
– …то мне придется написать заявление в прокуратуру о том, что гражданин Заварский дал заведомо ложное заключение, поспособствовав тем самым сокрытию факта убийства гражданки Красникиной, – девица облизнула губы, стирая остатки шоколаду.
– У тебя доказательств нету!
– Спорим, что есть? Ты давай, открывай дверь, не на пороге же нам трепаться. А вдруг кто и подслушает?
Ключи выскальзывали из потной ладони. А после замок заклинило, и Степушка снова взопрел. А девка – гулящая, как есть гулящая! – буравила спину взглядом. Веселилась небось.
В квартиру она вошла первой, решительно отодвинув Степушку в сторону.
– Ну и грязь тут у тебя…
Это не грязь, но бедность. А бедность не зазорна. Спаситель тоже беден был, не имел ничего своего, за то и почитаем людями. В богатстве же искушения великие… Степушка, запоздало всполошившись, схватился за грудь, нащупал в тайном кармане тугую пачку и выдохнул счастливо.
– Ну, рассказывай, – девица, не разуваясь, процокала на кухню. От сапожищ ее, вызывающе-красного колеру, на линолиуме оставались разводы, и глядеть на них было горестно.
Она ходит, а Степушке, значит, убирай.
– Нечего рассказывать, – буркнул он, пристраивая пакет в шкаф. Дверца, как обычно, взвизгнула, прочертив углом широкую дугу.
– Как – нечего?
– А так! Чего приперлась? Денег хочешь? Фиг тебе, а не денег! – теперь Степушка видел перед собой изуродованное жадностью лицо бывшей супружницы и с наслаждением крутил фиги, тыча в харю.
Харя хохотала.
– Значит, жадность… а ведь зарабатываешь ты не так и мало…
…только по суду треть на алименты забирают, оставляя Степушку в нищете корчиться.
– …слушай, паскудник, – девка вдруг оказалась до того близко, что в нос шибануло запахом ее духов, гнилостно-сладковатым и развратным. И наглая тварь схватила Степушку за отвороты куртейки и, подняв безо всякого усилия, тряхнула. – Я все равно доберусь до правды. И сядешь ты при этом или выкрутишься, меня волнует мало. Девчонку убили. А ты, зная про убийство, помог его скрыть.
Грешен. Как есть грешен. Прости Господи ничтожного раба твоего…
– Ты… ты не понимаешь, – вывернуться из рук ее не получалось. Костлявые пальцы оказались цепкими, а тощая на вид баба – удивительно сильной.
– Объясни.
Она поволокла Степушку на кухню, вновь презрительно скривилась и, швырнув его на старенький диванчик, заметила:
– Ремонт сделай!
Легко ей сказать – «сделай» – а где деньги взять? Ремонт, он копеечку тянет. Да и Степушке и так ладно, а кому не по вкусу, пусть сам и делает.
– Ты думаешь, тело сожгли? – девка, пройдясь по кухне, взяла со стола газету – почти свежая, только- только принес из магазина, где раздавали бесплатно – постелила ее на табурет. Сама же села, вытянув длиннющие ноги. Потянула руки к чучелу кошечки, которое Степушка почти закончил – осталось глазки доработать – но цапать не стала. Заговорила:
– Так вот, его не сожгли. И в любой момент мы можем предъявить на экспертизу. И экспертиза эта подтвердит, что ты, Степан, оказался сволочью и мздоимцем. И если первое ненаказуемо, то за второе тебя точно посадят.
Пугай, пугай… не такие пугали! Нету у нее ничегошеньки и быть не может, потому как человечек, Степушкину душу с пути истинного совративший, серьезен весьма. И раз обещал он, что следов не останется, значит, так оно и есть.
– Значит, мы храбрые. Кто бы мог подумать! – девка потянулась по-кошачьи. – Ну зато мы еще и жадные. Сколько ты хочешь? Тысячу? Пять? Двадцать пять? Называй свою цену – заплатят.
Сердце болезненно ёкнуло в груди. И ведь правду говорит. Заплатят. Двадцать пять тысяч… и вряд ли речь о рубликах. А если вдвое больше? Или втрое?
– Так от чего она умерла? – девица придвинулась близко-близко, вперилась в его глаза и, облизнув губы, хотя шоколаду на них уже не осталось ни крошечки, шепотом повторила вопрос: – От чего, Степан? Ты же знаешь.
Не поддаваться. От добра добра не ищут.
Или… Степушка закрыл глаза и перед внутренним взором его встал вокзал, раскаленные рельсы и вяло подрагивающая туша поезда.
– Все, чего я знаю, в заключении написано. Почитай. И будь добра оставить меня в покое… немедленно! – Степушка выхватил чучело и отправил в коробку. – Убирайтесь!
И как ни странно, девица просьбу исполнила. Даже грозиться напоследок не стала, только подмигнула так, словно бы давая понять, что видит Степушку насквозь и что непременно вернется, да не одна.
Ничего. Как-нибудь. Господь да охоронит.
Адам заснул сразу. Он знал за собой это неприятное свойство выключаться, лишь коснувшись подушки. И порой жалел, что не страдает, как прочие, бессонницей. Это сделало бы его немного более нормальным.
Другой его особенностью были реалистичные сны. И психиатр – тупоголовый скот – не верил, что подобное возможно, все твердил о травме и живости воображения, каковое не дает Адаму покоя, а следовательно, должно быть заглушено медикаментами.
Но дело не в воображении. У Адама с воображением туго, сны же – воспоминания, что не желают отпускать. В них не происходит ничего, чего не случалось бы наяву.
Вот и сейчас.
Больница. Снег. Белые хлопья кружатся под фонарем. Это не вальс, движения куда более хаотичны, но вместе с тем подчинены сложному ритму ветра.
Снег на ступеньках. Его сметают, трут щетками, размазывая по плитке грязь, выстукивают на щетинистые пятаки ковров и все равно несут внутрь. Следов много. Они теснят друг друга, перекрывая гранями, и злят мрачноватую снулую уборщицу, что недовольно глядит на Адама из-под платка.