удумал…
Скрипнула дверь, и в комнату бочком втиснулась карлица, Шумский поначалу хотел погнать, но передумал – кому она, немая, расскажет-то? Да и тайны в расследовании этом нету, весь город сплетнями и слухами полон, только про Ижицыных и говорят.
Карлица куталась в шаль и глядела испуганными круглыми глазами. А ведь не стара она, как вначале показалось, в темных, увязанных в тощую косицу волосах ни следочка седины, и личико гладенькое, детское совсем, ну как у их младшенькой.
– Чего тебе? – спросила Антонина Федосеевна, подымаясь. – Обидели?
Карлица замотала головою, скривилась, разом вдруг сделавшись похожею на старуху, и замычала.
– Не понимаю, – развел руками Шумский. – Ты иди, отдыхай, завтра скажешь… или вон в уголочке посиди, только не мешай.
Та шмыгнула в темный угол и уселась прямо на полу, но возле печки.
– Так вот, хоть граф, а суда забоялся, вот и удумал сделать так, будто бы Наталья Григорьевна сама себя и порезала, от любви, значит…
Карлица замычала… нет, видать, не даст она спокойно говорить. Завтра же надобно будет отослать ее… а хоть бы к монахиням в Ефросиньевскую обитель, они там за убогими приглядывают, пускай к себе Ульяну и берут.
– Притомился. – Антонина Федосеевна глядела ласково, с любовью… сколько лет прошло, а в глазах ее голубых все то же читается… и Шумский снова порадовался, и за себя, и за нее, а потом подумал про Ижицына – и стало немного совестно за свое такое простое счастье.
Я ненавижу это чудовище, ставшее моим мужем по ошибке, ужасной, невероятной ошибке, исправить которую невозможно. Его прикосновения, его желания вызывают во мне отвращение столь глубокое, что лучше бы умереть, чем терпеть все это.
Брак, освященный церковью… да есть ли большая насмешка над Господом и его даром любви, чем наш с Ижицыным союз? Он твердит о любви, но зачем тогда он мучает меня? Почему не отпустит, не избавит от своего общества, которое невыносимо?
Несколько горничных, дурно воспитанных, болтливых, неумелых девиц, почти не таясь, сплетничают обо мне. И отношения, вытянутые из болезненного мрака супружеской спальни на люди, мерзостны втройне.
Единственный человек, который не обсуждает меня, – немая карлица, на редкость уродливое создание, с детским чистым личиком и фигурою-бочкой. Карлицу зовут Ульяной, остальные ее побаиваются, Ижицын же относится с непонятным уважением и вежливостью, она же, сколь могу судить, платит воистину собачьей преданностью. И, как собака, ревнующая хозяина, ненавидит меня.
Этот взгляд, ледяной, колючий, полный затаенной вражды, преследует меня повсюду, мешая дышать, мешая думать, хотя мысли мои все вертятся вокруг одного: как вырваться, освободиться и от брака, и от Ижицына с его странною извращенною любовью.
Поначалу он приходил еженощно, я терпела, пытаясь следовать заветам Божьим, но однажды случилось так, что не сумела справиться с собою и высказала Ижицыну, кажется… что его домогательства омерзительны, что сам он не вызывает ничего, кроме гадливости, что я истинно проклята, если обречена быть его женою, и что если он и вправду любит, то должен освободить меня от своего присутствия.
Отвратительная вышла сцена, я ведь никогда прежде не была такою, никогда не осмелилась бы оскорбить кого-то подобными словами, но тут не испытала ни сожаления, ни раскаяния, только обрадовалась, когда он ушел.
С тех пор больше не наведывался, зато карлицу свою приставил, ходит следом, смотрит, следит… ненавижу и ее тоже. Сбежать не выйдет. Да и некуда бежать. Матушка в письме известила, что уезжает в Крым, наведать старинную подругу. Сереженька от меня отказался. Любонька и прочие не поймут, осудят.
Ижицынский дом весьма подходит для ненависти, он огромен и пуст, каждый звук, будь то малейший шорох или же выстрел, разносится по коридорам, стремясь заполнить пустоту, но вместо этого она пожирает звуки.
Горничные боятся ходить по дому ночью, говорят про призрак какой-то девушки, которая погибла здесь, и я, против воли прислушиваясь к этим разговорам, начинаю верить.
Вчера пожаловалась Ижицыну, он ответил, что призраков не существует, но коли мне боязно, то свечей станут жечь больше, а еще можно купить собаку, к примеру, болонку или левретку.
Ничего от него не хочу… но в темноте так страшно!
Комп вернули. То ли угроза голодовки подействовала, то ли Верка и вправду остыла и успокоилась, то ли Анжелкино заступничество помогло – не суть важно, главное, вот он. И Сеть есть, и в ящике письма… спам, снова спам… в бездну весь этот мусор. В результате два письма – одно от старой знакомой, его потом посмотреть можно. Второе – от Духа.
«Зачем ты приходила?»
Все? И это все, что он мог сказать?
Обида застряла в горле тугим комком невыплаканных слез, ну да, конечно, она пошла на кладбище, но ведь к нему же, не просто тусовки ради. А он – зачем. Будто и не рад был. Запускать аську? А если там снова что-то… что-то такое, после чего дальше разговаривать с Духом будет невозможно? Ведь без него Юлька не может.
– Юль, ужинать! – крикнула Анжелка, заглянув в комнату. Вот и повод. Потом, она позже включит, позже посмотрит… Зачем она приходила? Затем… затем, что не прийти было невозможно.
На кухне жарко, пахнет супом, котлетами и вишневым компотом. Вдруг захотелось, чтобы холодный и в стакане, на дне которого горстка ягод, уже не темно-красных, а розовых, с растрескавшейся пооблезшей кожицей.
– Садись давай, – буркнула Верка. – Ешь.
– Я не буду суп, – заныла Анжелка. – И котлеты не буду!
Опять! А суп ничего, не из школьной столовки, густой и красивый с виду, на вкус тоже вроде неплохо. Отец ест молча, зачерпывает ложкой, ждет, пока по длинным капустным усам в тарелку скатятся желтые капли, потом заглатывает целиком, не жуя. И Верка так же. Анжелка ковыряется в тарелке, на лице – обида, сейчас еще пострадает и отодвинет в сторону, достанет из холодильника свое обезжиренное молоко и хлебцы из проросшей пшеницы.
– Юля, – отец глянул исподлобья, скривился, будто горошину перца раскусил. – Прекращай свои капризы. Ешь.
А что, она ест, просто суп горячий.
– Потом я поговорить с тобою хочу.
Понятно. Будет опять трындеть про то, что так себя вести неправильно, и вообще пора взрослеть, а не дурью маяться.
– И не кроши хлеб, когда ж ты наконец научишься вести себя прилично! – Отец отодвинул тарелку.
– Виталик, ну не начинай, – попросила Верка. – Кушай, Юля.
Покушаешь тут.
Разговор разговаривали в отцовском кабинете, раньше Юльке здесь нравилось, можно в кресле посидеть – огромное, тяжелое, на трон похоже. А стол – вообще бесконечный, и вещей на нем множество, самых разных, вроде пустой чернильницы с серебряным пером и тяжелого зеленого шара на подставке, или маленькой серебряной лошадки, коробки с печатью, коробки с карандашами, складного ножа… а Верка запретила заходить без спросу, сказала, что нельзя мешать работать, и отец согласился.
– Садись. – Он указал на второе кресло, поменьше и современное, с пластиковыми черными ручками и мягкой спинкой, которая, стоило опереться, тут же подалась назад.