– Да.
– Я так и подумала. – Василиса зеленой, не очень чистой с виду губкой осторожно промокнула образовавшуюся на столе лужу. – Если бы с нею все в порядке было, то вы бы не пришли.
Великолепная логика.
– Маша, она хорошая девочка, запуталась только. Знаете, бывает, что не знаешь, куда дальше. Живешь, живешь, а зачем и для чего? И кому ты вообще нужен? И нужен ли? Она отца очень любила, а мачеху свою, наоборот, нет. Ревновала. Как-то сказала, что если б она умерла, никто и не заметил бы.
– А она говорила, что собирается умереть?
– Так она… – Белая ладошка сжала губку. – Маша умерла, да?
Догадливая. Испуганная. Побелевшая до того, что желтые пятнышки веснушек проступили резко и четко. И губа подрагивает, а рука мнет губку, выталкивая из поролона только что собранную воду.
– Да. Меня наняли расследовать обстоятельства ее смерти. Вот пытаюсь докопаться.
Василиса кивнула, губку отпустила, забыв о луже, села на табуретку.
– Знаете, иногда проскальзывали случайные обмолвки, слова или фразы: на самом деле умирать – это только кажется, что страшно. Я пробовала поговорить, но… Доната Андреевна меня просто не услышала. Точнее, не совсем так. Она сказала, что я живу в придуманном мире и… и не способна воспринимать реальность адекватно, а Валентин Витальевич – человек занятой и не следует его по пустякам беспокоить.
Не следует, послушная рыжая мышь всегда делает то, что велено, и не делает того, чего не велено. А еще мышь – все-таки женщина, хрупкая, маленькая, беззащитная, почти полная противоположность квадратной и пробивной Донате Андреевне. Альтернатива.
Вот вам и уездный роман, с трагедией даже, только в рыжую голову истинных причин директорского авторитаризма не придет. И винить во всем она привыкла только себя, будет вздыхать, удобрять по ночам слезами подушку и добавит к списку немногочисленных грехов еще один, большой, выведенный красными буквами, – «не предотвратила катастрофу».
– Наверное, мне следовало настоять, но… но понимаете, тут с переездом проблемы, и в ДК помещения не было, и лето почти, а меня в лагерь приглашали поработать, на две смены. И… и еще, я не думала, что она всерьез… они ведь специфические, дети…
Ох ты, как Матвей ненавидел все эти задушевные разговоры-признания, сдобренные всхлипами и запоздалыми раскаяниями, непристойными в своей откровенности. И тем более в спину дует. К делу бы перейти.
– Они вообще часто говорят про смерть… это способ жизни такой. – Мышь, позабыв про чай, обхватила себя руками. – Знаете, есть особенная такая культура, специфическая. Готика.
– Как вы сказали?
– Готика. На самом деле не совсем готика. Настоящая – не такая, настоящая – это стиль архитектуры, появившийся в тринадцатом веке… Шартрский собор видели? Хотя бы фотографии? Стремление ввысь, к свету, тонкие стены, почти невозможные по тем технологиям, но существующие, арки, полуарки, пучки колонн и, главное, солнечный свет, который проникал сквозь витражи. – Она уходила в лекцию, слово за слово все дальше от реальности, которая неприятна и назойлива.
– И при чем тут ваш собор?
– Ни при чем, но мне надо объяснить так, чтобы вы поняли. Почему-то именно это слово извратили. Я не понимаю, что такое готика сейчас, но ее вокруг много. – Она наконец вспомнила про чай, и про губку, что так и валялась на столе, и про сахарницу с отбитой ручкой, и про то, что ложечки для сахара нет. Очнулась, опять засуетилась, вытирая, убирая, переставляя, раздражая.
– Что значит – много? – Матвей пощупал носки. Кажется, высохли. А время-то, время – двенадцатый час уже, ему ведь домой еще возвращаться.
– Просто много… вдруг как-то. Письмо это от Милочкиной мамы, потом Ижицын с его домом… тоже готика.
– А что за письмо?
– Так… глупое очень. Готика-готика, черная эротика… дурацкая рифма. – Василиса заправила за ухо выбившийся локон. – Но Милочкина мама рассердилась.
Неужели? Как там, в том послании, найденном в компьютере?