Как в кино?
– Вправду. – Матвей осторожно распрямился, потянулся. Может, повезет и обойдется без приступа?
– Прикольно… только ж детективы, они не болеют. Даже если старые.
– Это потому что в кино.
Ольга Викторовна караулила у дверей Милочкиной комнаты, потянула носом, нахмурилась, да так, что подбородки поднялись, обвислые щеки налились багрянцем, а выщипанные, подкрашенные брови вытянулись в одну ровную линию.
– Вы курили! Приличный человек и курили при ребенке!
– Прошу прощения…
– Я Левушке все расскажу! Пусть Левушка знает! Пусть примет меры…
Милочка громко фыркнула и заспешила к выходу.
– Мила! Пальто одень! И шапку! Мила, ты меня слышишь?!
В палате вкусно пахло чистотой, апельсинами и лекарствами, сочетание знакомое и успокаивающее, уютное.
– Вы девочку не утомляйте, – попросила кругленькая полненькая медсестра в зеленой форме. А раньше белую носили, она как-то приятнее смотрелась. – Давид Петрович, если узнает, рассердится. А правда, что она сутки на кладбище, в склепе просидела?
В серых глазах блестело любопытство.
– Правда.
– Какой ужас! – медсестричка поежилась. – Просто кошмар!
Кошмар, а еще удивительное везение. Живая и вполне в состоянии говорить, правда, пришла она в это состояние не сразу, но оно и к лучшему, теперь, после разговора с Милочкой, Матвей хотя бы представлял, какие вопросы задавать.
– Чего надо? – Девочка сидела на кровати, скинув одеяло на пол. – Валите отсюда.
Она не выглядела больной, во всяком случае, настолько, как вчера. Бледная, конечно, и черные, в синеватый отлив волосы лишь подчеркивали эту бледность. Растрепанная, с блестящими злыми глазами и красными пятнами на щеках, она была почти красивой.
– Матвей Курицын. – Матвей придвинул стул к кровати. – Я вот делом одним занимаюсь, о самоубийстве твоей… ну не совсем одноклассницы, она-то постарше на год. Или на два?
– Если про Машку, то на два. – Юлька, потянувшись за одеялом, накинула его на ноги. – Но я ее почти не знала.
– А мы не о ней поговорим, мы о тебе.
Юлька
Говорить о ней? С этим типом? Не хочет она говорить вообще ни с кем. В голове гудело, и гул перекатывался от левого виска к правому, а потом наоборот, и будто даже волосы шевелились оттого, что он по черепу ударял. А в горле сушь полная, но бутылка с водой в тумбочке стоит, попробуй-ка дотянись. Вдруг, если наклонишься, упадешь? Гул перевесит?
Матвей Курицын. Прикольно. И сам он ничего вроде, забавный, Анжелке бы понравился.
Анжелка сказала, что Кляксу ветеринару показали, тот обещался глаза вылечить, и уши больные тоже, и пневмонию. У Юльки тоже пневмония, на фоне переохлаждения, и поэтому в голове гудит.
– Скажи, Юля… Можно, я буду просто по имени? – Матвей Курицын, отвернувшись, повесил на спинку стула шарф, длинный, вязанный из толстых красных ниток, какие Верка обычно любит, а перчатки и шапку на колени положил, объяснив: – Пакетика нету, а если в рукав совать, то вывалятся.
Юлька кивнула, хотя не очень понимала, о чем речь. Наверное, о кладбище спрашивать будет, но она мало что помнила, вроде как за молоком идти хотела для Кляксы, но светило солнышко и было жарко, а лед на камнях не таял, но все равно было жарко. Она заснула, а проснулась здесь, в больнице, и Верка плакала, и Анжелка плакала, а отец не приехал.
– С тобой все нормально? Может, врача позвать? – участливо поинтересовался Матвей и волосы руками пригладил, совсем как физик, только у физика лысина на полбашки.
– Не надо врача. Воды дайте, там, в тумбочке, внизу.
Он подал, и бутылку открыл, и в стакан налил, и не лез с вопросами, пока Юлька пила. Наверное, видел, что она нарочно долго пьет, но ждал.
А отец не приехал, все говорят, что Юлька чуть не умерла, а ему, значит, все равно. Плевать на Юльку, поэтому и не приехал. И не приедет уже. Никогда.
– У меня всего пара вопросов. Я постараюсь быстро. Ты переписывалась с человеком, у которого имя… ник – Дух?
– Он не человек. – Выпитая вода булькала в желудке, и гул притих, зато стало совсем-совсем жарко, как на кладбище. И еще очень обидно.
– А кто?
– Дух. Он умер. Давно. И ему одиноко.
Матвей слушал, у него глаза красивые, темные и ресницы длинные, изогнутые вверх. Матвей внимательный. Ему можно рассказать. Наверное.
– Его обманули. Он любил, а его бросили. Нельзя ведь бросать того, кого любишь, это нехорошо… я вот никогда бы не бросила. А она ушла, забыла, и люди тоже, никто не приходил… – Мысли ускользали, терялись в гудящей голове, снова захотелось пить.
– И ты к нему пошла?
– Нет. Не к нему. Просто. Я не хочу в интернат. А Витька классухе нажаловался бы… та отцу. Ему я не нужна, а Духу наоборот. Дух со мной разговаривал… ему плохо одному, и мне тоже.
Голова совсем закружилась, комната поплыла, особенно окно, сине-серое с желтыми пятнами деревьев за ним, пятна становятся то больше, то меньше, свиваясь спиралями, от которых гул в голове становится вовсе невыносимым.
– Ты ложись, ложись. – У Матвея очень холодные руки, и стены в склепе тоже холодные, а Юльке жарко. Но лед не тает, она точно запомнила серебристую корочку на камне. А лечь нужно, когда лежишь, то дышать легче и не так жарко.
Жарко. Матвей натянул одеяло, оно тяжелое, душное.
– Я сейчас врача позову.
Не надо врача, никого не надо, поспать бы спокойно, и чтобы розовый-розовый сон привиделся, такой сладкий, с запахом Анжелкиных духов.
– Как его зовут? Духа? Ты знаешь?
Конечно. Разве можно не знать имени человека, которого любишь?
– Сергей. Ольховский Сергей… А зачем он вам? У него и могилы нет… я искала, но ее нет… потому что никто не приходил. Забыли. А я не забуду, я не брошу.
Скрип двери и половиц, холодная рука на лбу, бормотание, которое смешивается с гулом, и не разобрать, о чем говорят, и не хочется разбирать. Спать. Сон сахарной ватой липнет к пальцам, слизать, попробовать на вкус, поймать исчезающую каплю горечи… одиночества…
У одиночества вкус ежевики. Она помнит, она знает.
Она никогда никого не бросит.