дымом и дегтярным мылом.
Некрасива, необразованна, наивна, но отчего тогда я не представляю себе дальнейшей жизни без нее? И что мне делать? Она будет ждать, что я поступлю как честный человек, однако же… не готов.
Не сегодня.
Оксана не произнесла ни слова, молча встала, молча оделась, молча ушла… стало пусто, тошно, одиноко. Стало непонятно, для чего жить, и нужно ли вообще… револьвер в ящике стола, но начинать затянувшуюся игру сначала я не стал, после вчерашнего происшествия все мои метания казались глупыми, не имеющими смысла и самого права на существование.
К дьяволу сомнения, к дьяволу вопросы, к дьяволу все…
Из дому я выходил без определенной цели – Озерцов позволил сегодня «отдыхать», – однако же недолгая прогулка по городу, и я оказался у знакомого серого здания. Госпиталь… верно, следует зайти, сказать, что жив… и что волей либо неволей вынужден сменить работу.
Мое возвращение в госпиталь Федора Николаевича совершенно не обрадовало. Более того, он, как мне показалось, испугался неких неясных, но возможных «последствий», видимо, уже узнал о назначении бывшего пациента.
– Отпустили? – взгляд Харыгина стал вдруг неприятно цепким, будто бы Федор Николаевич силился узреть подтверждение грядущей беды. И ладно бы только он, я спиной ощущал взгляды других людей, не менее внимательные и тоже испуганные. Люди видели, как я подымался по ступеням, люди знали, что за мной «приходили», люди желали услышать, почему меня забирали и, гораздо важнее, почему отпустили.
– Неужто отпустили, Сергей Аполлонович? А мы, признаться, вот… разнервничались… беспокойное ныне время.
– Беспокойное. Позвольте с вами побеседовать. Желательно бы наедине.
Харыгин кивнул, машинально потянулся к переносице, но вспомнил, что очков нет, и одернул руку. И еще больше смутился.
Сегодня комната, которую Федор Николаевич временно занял под кабинет, показалась мне еще более неприглядной, и даже не столько в силу откровенной бедности, сколько в силу беспорядка, царившего внутри. Хоть бы полы помыть догадались, что ли.
– Рад, от всей души рад вас видеть, – Федор Николаевич вымученно улыбнулся. – А у нас вчера инспекция была… народная… целый день убит на разговоры, однако же путем голосования решено каждую пятницу проводить собрание. А кому, спрашивается, проводить? Нам с вами? И ведь отчет потребуют, всенепременно потребуют… и пайки урезали.
Вздох. Папироса в дрожащей руке, самокрутка, внутри табак-горлодер, но иных не достать, по нынешним временам и самокрутки – почти роскошь. Не знаю, с чего я медлил сообщить об уходе. Получить порцию презрения или сочувствия – тут уж как повезет, – и навсегда забыть о грязно-сером здании с разбитой лестницей да развороченной статуей во внутреннем дворе.
– И о чем же вы хотели побеседовать? Нечто важное, полагаю… сейчас все важное, и с каждым днем важнее да важнее.
– Федор Николаевич. … – Я решился, точнее, решился-то я еще вчера и, вообще, мог бы сюда не возвращаться, однако подобный образ действий меня не устраивал. – Я больше не буду работать в госпитале.
– Не будете? – он не удивился. – Все-таки… проблемы?
– В некотором роде. Со вчерашнего дня зачислен в штат ОГПУ в должности секретаря, – говорю нарочито четко и по-казенному, так мне проще.
– ОГПУ? Никита? Ну да, конечно… следовало предположить… ожидать… крестник ваш… неприятная личность, однако не лишен чувства благодарности… вернее, того, что понимает под благодарностью. Сделал предложение, отказываться от которого было неблагоразумно? Вы не подумайте, я ни в чем вас не обвиняю и даже кое в чем завидую… ОГПУ – место довольно выгодное, однако же и опасное. Вы уж поосторожнее, Сергей Аполлонович… не злите его.
Ташка умерла.
Моя Ташка-Наташка умерла. Моя сестра, которую я не видела чертову уйму лет, мой единственный родной человек в этом безвкусном мире…
Оглушающе больно. Ослепляюще страшно. Голос в телефонной трубке был профессионально-вежлив и даже выразил сочувствие.
Да плевать мне на его сочувствие и вежливость! Мне плохо, настолько плохо, что хочется лечь на пол и лежать, просто лежать, не шевелиться, пока не сдохну.
Принц, заскулив, уткнулся мордой в колени. Принц тоже выражал сочувствие.
– Уйди. Пожалуйста. – Я почти не слышу себя, но вот странно, оглохнуть не боюсь. Уже все равно. Ташка ведь умерла.
Она звонила, каждый вечер звонила. Она хотела приехать, когда Данила попал в больницу, но не решалась оставить бизнес, а я сказала, что ничего не нужно оставлять, все под контролем, врач хороший, и больница тоже, и лекарства, и Ташкин приезд ничего не изменит.
Это я виновата в случившемся. Она ведь могла приехать и остаться в живых.
Сумерки, дождь, плохая видимость и мокрая дорога. Человек, имени которого я не знала, не справился с управлением. Он сбил Ташку и бросил ее умирать под дождем. Его найдут, мне обещали, что найдут и, быть может, даже посадят. Лет на пять. Или десять. Но ведь Ташку это не вернет?
Нужно собираться.
Похороны. Поминки. Девять дней и прочие ритуалы. Нужно ехать в этот ее Кисличевск.
И Даниле сказать. Господи, как я скажу Даниле, что Ташки больше нет?
А он все понял, сам, по выражению моего лица, и только тихо спросил:
– Мама? Она ведь умерла, да?
Умерла.
Теперь, когда есть причина плакать, слезы вдруг исчезли. Умерли.
Для поездки пришлось одолжить Костиков джип, неуклюжий, громоздкий, но вместительный. Ехали молча. Два дня в полном молчании. Два дня адской тишины, от которой я почти свихнулась. И еще два – подготовки к похоронам.
Заказать гроб, отпевание в церкви, ресторан… Ташкина смерть из трагедии превращалась в череду мелочей, обязательных для исполнения. Старушки в черных платках, женщины и мужчины, которых я не знала, но которые отчего-то считали нужным подойти и выразить сочувствие. А в глазах любопытство и невысказанный вопрос – неужто та самая московская сестра?
Барыня, как обмолвился кто-то, а я услышала, только одно это слово, но и его оказалось достаточно, чтобы притихшее было чувство вины вспыхнуло с новой силой.
Похороны не запомнились, осталось удивление – женщина, лежавшая в гробу, была совершенно мне незнакома. Это не Ташка, у Ташки чудесные каштановые локоны, мягко отсвечивающие золотом, а у этой, чужой, короткая стрижка лисье-рыжего цвета. Там, в гробу, не Ташка-Наташка, а кукла, которую отчего-то пытаются выдать за мою сестру.
– Надо же, как живая, – со вздохом произнесла одна из старушек, и подружки ее согласно закивали. Стая галок, не воронов и даже не ворон, а мелких, бестолковых галок.
– Ненавижу, – буркнул Данила. Не знаю, кого он имел в виду, но я обрадовалась: первое слово за несколько дней.
Потом был ресторан, дорогой по местным меркам, недавно отремонтированный, но все равно провинциальный от неровного, местами уже протертого пола до официантов, сонных, неторопливых и отчего-то обиженных на весь свет. Ресторан запомнился в деталях, вроде крошечного скола на ободке хрустальной рюмки и хлебных крошек, рассыпавшихся по белой скатерти.
Данила не пил, ему нельзя. Старушки, видя подобное безобразие, качали головами, выходило до того синхронно, что в горле запершило. То ли так и не пролитые слезы, то ли истерический смех.
Говорили речи, долгие и правильные. Пили, много и правильно. Поминали, тоже правильно. Вообще это