– Московские, Данила, московские. Там ищи, не здесь. Мне трогать тебя резону не было, на крючке ты со временем принес бы мне состояние, а теперь… бесполезен.
Состояние? О чем он? У мамки если и были деньги, то никак не состояние, не то что у тетки… так дело в тетке? Ратмир хотел добраться до теткиных денег? Повесить на Данилу долг и шантажировать?
Ну и скотина!
– А теперь, если более-менее разобрались, то остается лишь сказать «до свиданья».
– До свиданья? – уходить вот так, вежливо попрощавшись? Будто и не было подставы, угроз, его страха и маминой смерти… Нет, судя по всему, в маминой смерти Ратмир и вправду не виноват, но за все остальное в морду он заслуживал.
Данила и хотел, Данила попытался дотянуться, только вот не получилось, Ратмир от удара ушел и ответил тем же. Челюсть хрустнула, в голове загудело, из носа потекло…
– Вон пошел, сопляк. – Ратмир вытер руку. – Сначала драться научись, а потом уже лезь. И еще… только в память о былой дружбе, валил бы ты отсюда, и побыстрее… ребята предательства не поймут. Обидеться могут, что променял наши идеи на теткины деньги.
Дальше Данила слушать не стал, пусть его уход и похож на бегство, просто вдруг мерзко стало, противно, и челюсть ныла.
Гейни ждала у подъезда, сидела на лавочке, мотая в воздухе ногами. Родная, знакомая и красивая. А у него из носу кровь идет, и под глазами, наверное, синяки.
– Привет, – Гейни поднялась навстречу. – Где это тебя так? Стой, не дергайся, вытереть же надо. И вообще вон сядь и голову задери. Выше, и еще. Вот так.
Она достала из кармана носовой платок и осторожно принялась вытирать уже засохшую местами кровь. Гейни никогда прежде не прикасалась к нему настолько ласково, и Данила готов был сидеть хоть час, хоть два, и даже испытал нечто вроде благодарности к Ратмиру.
Хотя нет, Ратмир – падаль.
– Холодное нужно приложить. Или полотенце мокрое, – сказала Гейни. – Пойдем к тебе.
В квартире было темно и воняло, чем – Данила не понимал, но запах был резкий, липкий и какой-то особенно неприятный.
– Фу, – Гейни прошла в комнату, – я окно открою, ты не против? И балкон тоже. А зеркала почему занавешены? Ты суеверный?
Она сдернула покрывало, Данила хотел остановить, а потом подумал, что и вправду не суеверный. И маме не понравилось бы, что дома темно, мама свет любила и свои фиалки в крошечных горшочках.
– А это в мусорное ведро, иди вынеси сразу, – Гейни собрала оставшиеся после похорон цветы в один пестрый нелепый букет, который сунула Даниле в руки. Подвявшие гвоздики похожи на тряпочки, нацепленные на зеленые прутики стеблей, пионы осыпаются розовыми лепестками, а белая лилия источает ту самую, выводящую из душевного равновесия вонь. – Я тут пока приберусь, а то вы, смотрю, совсем одичали. А ты и вправду теперь в Москве жить будешь?
– Наверное, – Данила пытался засунуть цветы в черный пакет, толстые стебли прорвали полиэтилен. – Тетка вроде говорила…
Вообще, о Москве он не думал, и о том, как будет жить, тоже, и вообще ни о чем, а теперь вот выходило, что надо в Москву. Машину найти и того урода, который маму убил.
– А я тоже в Москву собираюсь, – Гейни откинула волосы назад. – Мне поступать в следующем году, хочу присмотреться, выбрать куда. Пригласишь в гости?
Руслан
Гроза собирается, пусть на небе пока ни облачка и солнце палит вовсю, но воздух влажный, неприятный. И дышать тяжело, и думать. Мысли будто тонут в горячем асфальтовом мареве.
– То есть, выходит, нацистов убивает потомок красного комиссара из дедушкиного «нагана», причем не просто убивает, но играет в русскую рулетку и метит дедушкиным же крестом, который достался дедушке от расстрелянного им же отца, в смысле прадедушки? И вместе с проклятием достался, так? – Гаврик почесал подбородок. – Хрень какая-то…
С этим определением Руслан был совершенно согласен. Хрень, полная хрень.
– Нет, ну а тогда почему нацистов? Если бы дедушка воевал, тогда еще понятно, но он же до войны преставился, если этому твоему историку верить.
– До войны.
– И собаки тогда, выходит, ни при чем?
– Выходит.
И собаки, и Эльза с ее клиникой и подпольным тотализатором. Значит, можно приезжать в гости… или пригласить куда-нибудь… разговаривать, шутить, случайно прикасаться, продолжая начатую ненароком игру в любовь.
– Не понимаю. Нет, ну не понимаю, и все тут. – Гаврик подошел к окну и подергал за ручку, скорее самоуспокоения ради, чем и вправду надеясь открыть. Окно не открывалось никогда, ни при каких обстоятельствах: рамы хрупкие, стекла мутные, не мытые несколько лет – именно в силу хрупкости рам и опасения, что если их побеспокоить, то и вовсе развалятся. Зимой из окна тянуло холодом, летом, наоборот, кабинет превращался в душегубку, узенькая амбразура форточки совершенно не спасала.
Черт, когда ж обещанные стеклопакеты поставят-то?
– Сдохну, – вяло пообещал Гаврик. – Задохнусь и помру.
Руслан не ответил, говорить было немного тяжелее, чем просто дышать, скорей бы уж гроза прошла, глядишь, попрохладнее стало бы.
Гроза разразилась вечером, быстрая, яростная, рассыпала молнии, разлила воду, смывая с городских улиц пыль и грязь, а к рассвету успокоилась, отступила, оставив шлейф мелкого теплого дождя.
А в полседьмого раздался звонок.
– Подъем, – скомандовал Гаврик. – Сигнал поступил, похоже, снова наше…
Тело лежало в луже. Темная вода на сером бетоне, серое небо над белыми домами, белая кожа и красный крест.
Мертвый Крест.
Разворачивающаяся свастика, то самое солнышко, которое катилось и закатилось.
– Совсем молодой, – Гаврик, склонившись над телом, вглядывался в лицо. – Лет четырнадцать.
Оказалось – шестнадцать.
Туничев Василий Анатольевич, шестнадцать лет и три месяца. Русский по национальности, националист по убеждениям. Все это выяснилось почти сразу же, при парне нашлись документы, в документах адрес. Он жил в одном из белых домов, которые окружали асфальтовый пятачок, где и нашли тело.
– Вася? А что он снова сделал? – Женщина, открывшая дверь, смотрела с опаской. Мать, наверное. В моменты, подобные этому, Руслан свою работу ненавидел. – Проходите… это ведь серьезно, да? Раньше участковый ходил, а теперь вот вы… значит, серьезно.
Она не плакала, моргнула, пожала плечами и, достав из кармана халата пачку сигарет, закурила.
– Вот, значит, как… убили. А это точно он? Ведь случается, что ошибка? Я сама слышала, что случается… у Васьки примета есть, у него родинка над губой, как у девочки. Он стеснялся, вывести хотел, а я не разрешала…
– Он, – Руслан припомнил родинку и по-девичьи пухлые губы.
– Олеся Викторовна я, Остапенко Олеся Викторовна… семьдесят первого года рождения… тетка ему. Опекун. – На этом слове Олеся Викторовна закашлялась, поперхнувшись дымом. – Он и Анька – сироты, сестра погибла, а я, значит, чтобы в приют не попали, документы на опекунство оформила. Сюда приехала… Васька меня ненавидел. Вот ни за что ведь, а он ненавидел… говорил, что я от мамки их, сестры моей, значит, избавилась, а теперь и от них с Анькой хочу. Что квартира мне нужна и дача, что своего ничего нету, вот я на их деньги и позарилась… убить грозился.
Олеся Викторовна Остапенко, тетка и опекун убитого, всхлипнула, выронила сигарету и, закрыв лицо руками, заплакала, беззвучно, бесслезно, только плечи вздрагивали да из горла вырывался то ли стон, то ли хрип.
Истерика.
– Тетя? – девочке, заглянувшей на кухню, было лет шестнадцать, наверное, это та самая Аня, сестра