бы выпить, а нету. И завтрак в глотку не лезет.

Солнечный зайчик исчез, заслоненный чьей-то тенью, и звонкий тонкий голосок пропел:

– Здрасте. Можно?

Рыжая. Та самая, с которой он думал познакомиться. Думал и передумал, забыл как-то, а сейчас, когда сама подошла, всякое желание отпало.

– А это и правда вы?

– Я – это всегда я.

А девица ничего, хорошенькая. Загорелая и симпатичная. Белый легкий сарафанчик, косички, яркие пластмассовые браслетики.

– Кла-а-а-с! – протянула рыжая и, плюхнувшись на стул, сунула лапку с накрашенными ноготками, представилась: – Таня.

– Никита.

Улыбка у нее хорошая, зубы тоже.

– Ой, а я когда вас увидела, сразу узнала, только подойти не решалась. Вы такой, такой… – Она закатила глаза, захлопала ресницами и руки сложила, точно собираясь вознести молитву. – Я вас просто обожаю!

Солнечный зайчик вернулся, прыгнув на длинную загорелую шею Тани, и, чуть подумав, скатился ниже, к ключицам.

– Вы просто прелесть! Мне ваши песни все-все нравятся. Особенно эта, которая про «Я за тобой по льду пойду…», так я вообще тащусь!

Глаза у Тани круглые, чуть вытянутые к вискам, подведенные черным карандашом и лилово-бежевыми тенями. А пухлые губки блестят, переливаются розовым перламутром помады.

– Ой, я вам, наверное, мешаю? Вам, наверное, все это говорят, ну что вы – жутко талантливый, а вы сюда отдыхать, да?

– Отдыхать. – Никита подумал, что смотреть на Таню приятно, да и не мешает она вовсе, сидит, чирикает – птичка-канарейка.

– И я! Я тут всегда отдыхаю. Я вообще в Турцию хотела, моя подружка, Ленка, она в прошлом году летала, говорит, там вообще отпад, и я тоже хотела, ну, в Турцию. – Танечка (называть это воздушное создание Таней или Татьяной язык не поворачивался) шустро орудовала вилкой, раздирая котлету на мелкие кусочки, которые потом, накалывая по-одному, отправляла в рот. Говорить она при этом не переставала, и голосок ее, журчащий, ласковый, был приятен.

– Или в Египет еще. Она в этом году полетела, ей друг путевку купил, там скидки были, на горящие, а мамка против.

– Бывает, – сказал Никита в поддержание беседы.

– Ага. Она говорит, тут отдыхать полезнее, а тут тоска. Поговорить не с кем, сходить некуда, только на речку разве что, искупаться.

– Говорят, здесь опасно купаться. Утонуть можно.

– Да?! – Круглые Танечкины глаза округлились еще больше, а ресницы замерли черными крыльями, потом дрогнули, сомкнулись, почти касаясь розовых щечек, и снова порхнули вверх. – Пра-а-а-вда?

– Истинная, – заверил Никита, с трудом сдерживая улыбку, уж больно забавной она была, рыжая- загорелая, и несерьезной, с такой не об убийствах разговаривать надо, а про любовь. И розы. И последний вздох, который со слезой выходит из груди. И о подобной же ерунде.

Дверь хлопнула, впуская легкий ветерок, мгновенно растаявший, запутавшись в кухонно-столовых ароматах. Никита обернулся, вяло удивившись, что сегодня Марта выглядит не хуже, чем вчера, и даже лучше, если такое вообще возможно. Ледяное совершенство, недостижимый идеал…

А к дьяволу все идеалы. Никита вежливо махнул рукой и повернулся к Танечке. Выражение лица у той сменилось на обиженное, а белая бретелька сарафана почти соскользнула с круглого плечика. Бретельку Жуков вернул на место, и Танечка радостно заулыбалась.

Везет ему на дур.

Марта

Ревность-яд, ревность-мед, перебродивший, перетекший в тягуче-черную патоку, пахнущую хмелем и болезнью.

Ненавижу. Его, ее – не так и важно, кого, наверное, обоих. Улыбаюсь сквозь судорогу. Удивляюсь. Все забыто, перегорело, переросло. Вчера – последняя точка, бессонная ночь, разговор с собой на забытую тему. И вот теперь снова, увидела их вдвоем и умерла.

– Привет, знакомься, это – Танюша. – Жуков погладил рыжую по плечу, та кивнула, недовольная моим появлением. Пускай, мне нет дела до ее недовольства. – А это – Марта!

– Немка, да? – Танюша округлила ротик, она вообще вся целиком – сплошная округлость.

– Этническая. – Мне нравится смотреть, как удивленно морщится этот белый лобик. Ну же, девочка, это не такое сложное слово.

– Класс, – не слишком обрадованно выдает Танюша, поворачиваясь к Жукову. Лицо в лицо, глаза в глаза, и взгляд, пусть не вижу, но знаю – тягуче-медвяный, прорисованный кошачье-зелеными прожилками, тающий чернотою зрачков. И Жуков, глядя в эти глаза, плывет.

А я умираю. Я уже забыла, каково это – умирать от ревности.

– Ты мне дом показать обещал… – мурлычет она, и Жуков кивает. Обещал. Покажет. Только для того, чтоб не ускользнула, не исчезла вместе с этими дурацкими рыжими хвостиками, пластмассовыми браслетиками на запястьях, белым сарафанчиком, так замечательно оттеняющим смуглость кожи. Солярий. Точно солярий, такие, как Танюша, на солнце не загорают – немодно.

Ревность-глупость, ревность-чушь, ревность – головная боль, солнышко в висках жжется, и в глаза, и в губы тоже, но в глаза сильнее, плывут рыже-солнечными пятнами, мазками краски, яркой, как Танюшины босоножки.

– Марта? Что с тобой? – голос издалека, с другой стороны мира. Что ему надо? Пусть уходит вместе с этой малолеткой, мне тогда легче станет. Обязательно. Ревность вместе с ними уйдет, иначе… иначе я умру.

– Нииикуша… да она просто на солнце перегрелась. В ее возрасте бывает.

Солнце вспыхивает ярко-ярко, выжигая и боль, и злость, и ревность, и все-все вокруг, а когда гаснет, становится холодно.

И темно. Ослепнуть от ревности? Господи, что может быть глупее, особенно в моем положении?

– Очнулась? – На лоб легла горячая ладонь. – Ну ты и напугала меня… и не только меня. Чего случилось-то?

– На солнце перегрелась. В моем возрасте это бывает. – Эти слова занозой сидели во мне. Обидно. Особенно про возраст. И темно, но не потому, что ослепла, а потому, что ночь на улице, черный прямоугольник окна с белым узором решетки, черная шкура на полу и черная тень, сгорбившаяся над крохотным пятном огня.

Тень – Жуков, а огонь – свеча в чашке.

– Пробки выбило, – пояснил Никита, садясь на пол. – А ты холодная, не знобит?

Знобит, но вставать за пледом сил нет, а его просить не стану.

– Директриса тоже про обморок от жары сказала, – Никита подвинул свечу поближе ко мне. – И что ты в себя придешь, нужно только в дом отнести. А «Скорую» вызывать отказалась. Я требовал, а она все равно отказалась, говорит, что есть другие, которым «Скорая» нужнее, что пока врачи будут по обморокам ездить, то кто-нибудь умереть может, у них тут машин мало и врачей тоже.

– Я в норме. – Я легла на ладонь, моя, а как чужая, занемевшая, холодная, мокрая.

– Врешь ты. Какая это норма, когда ты на себя не похожа. – Подняв чашку, он поднес огонь к самому лицу, мне пришлось зажмуриться, до того он был ярким. – А друзьям врать нехорошо, – наставительно заметил Жуков, но свечу убрал, к себе подвинул. Теперь лицо его, раскрашенное бликами, выглядело худым, изможденным и очень усталым, щетина на подбородке, морщины в уголках глаз и в уголках губ тоже. И тени на шее, и светлые волосы слипшиеся, мятые, на парик похожие. – Мы ж друзья, так?

– Так, – соврала я. – Конечно, друзья.

– Поэтому, как друг, советую тебе отсюда убираться. Завтра же. Я Бальчевскому позвоню, и он врача

Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату