найдет. Нормального, такого, чтоб как для себя. Бальчевский – мой компаньон, я ведь рассказывал, да? Ну, вчера, я должен был рассказывать… Он на звонки не отвечает, он решил, что я спекся. Вообще, если по правде, то да, спекся, что я теперь и как меня зовут? Никак. И ничто. Бронзовый памятник эстрадному романтизму… – Он провел по лицу ладонями. – Слушай, давай я лучше стихи почитаю, а?
– Про любовь?
– Если хочешь.
– Хочу.
Моя жизнь чудится мне разноцветными узорами в трубе-калейдоскопе: синие, красные, зеленые и желтые камушки пересыпаются, шелестят, складываясь в странные рисунки, непохожие друг на друга, но вместе с тем преисполненные какой-то удивительной гармонии.
Гармония – это равновесие.
– Баська, ну что ты возишься, а? – Костик поторапливает, хотя сам не одет и не собран и не соберется вовремя, будет метаться, злиться, кричать, что запонки к рубашке не подходят, и галстук не тот, и пиджак, хотя костюм вчера сам в «Березке» покупал, долго и придирчиво выбирая, изводя продавщиц вопросами.
Продавщицы были похожи на рыб, живые карпы в стекле аквариума-магазина, лениво- неповоротливые, безразличные и к Костиковым регалиям, и к Костиковым вопросам. И потому он не уверен, достаточно ли хорош купленный костюм для него, для народного артиста, заслуженного режиссера и лауреата всяческих премий.
– Баська! Где мои запонки?! Куда ты их опять засунула?! Сколько раз говорил – не трогай мои вещи! – Костик пытается застегнуть пуговки на рубашке, но нервничает, и крохотные кусочки пластмассы выскальзывают из пальцев. – Черт! Собирайся же!
Я одета. Строгих линий серое платье с высоким воротником-стойкой, прямой юбкой и крупными декоративными пуговицами. Оно скучное и мрачное, шерсть колется, царапает кожу, вызывая стойкий зуд. И сапоги тесные и жаркие, и голова болит от стянутых в тугой узел волос.
– Туфли! Я же просил почистить туфли, тебе что, сложно? – Костик потряс натертой до блеска парой, которую я полировала все утро. – Ничего доверить нельзя! Бася, я предупреждал, это – дело серьезное, многое зависит от того…
Он, сгорбившись, завязывал шнурки, продолжая рассказывать про фестиваль, про то, что это – мероприятие международного класса, куда съедутся все звезды мирового кино, и нужно выглядеть соответствующе, чтобы не уронить честь советского кинематографа.
Я знаю каждое слово в этом монологе, Костик в последний месяц как с ума сошел… кино- кино-кино… точнее, кино было всегда, а сейчас фестиваль-фестиваль-фестиваль… я устала от разговоров и ожиданий, от Костиковых надежд и Костиковых сомнений, которых постоянно становилось все больше и больше. От Костиковых колебаний… от самого Костика.
Нехорошо так думать о человеке, который так много для меня сделал. Я живу в его квартире, я снимаюсь в кино и получаю за это деньги, зарабатываю сама и в то же время как бы и не сама, потому что без Костика вряд ли кто-то стал бы меня снимать, кому я нужна, Берта Калягина?
– Бася, Бася, Бася… опаздываем!
Мое пальто тяжелое, драповое, с меховым воротником и широким поясом с блестящей красной пряжкой, немного тесное, немного неудобное, но очень красивое. Костиков подарок, а я на него злюсь.
В моей стране никто никогда не злится.
Звонок в дверь, неожиданный и резкий, Костик, примерявший перед зеркалом новую шапку из коричневой норки, вздрогнул, побледнел, от злости, наверное, опаздываем, а тут гости.
– Константин Андреевич, откройте, пожалуйста. Это от Бориса Федоровича…
Не знаю, кто такой Борис Федорович, но Костик побледнел еще больше и, стянув шапку, зло швырнул ее на пол. Странно, он никогда прежде не поступал с вещами таким образом. А еще, выскользнув на лестничную площадку, прикрыл за собой дверь.
Шапку я подняла, отряхнула и положила на стул, а еще подошла к двери и посмотрела в «глазок», знаю, что стыдно и нехорошо подсматривать, но очень интересно. Искаженные тени в тусклом электрическом свете, серая и низкая, размахивающая руками, – Костик, а темная и длинная, надо полагать, тот самый человек от Бориса Федоровича. Разговаривали недолго, и Костик вернулся побледневший, взъерошенный какой-то.
– Басенька, солнышко, – он потянулся за шапкой. – Тебе лучше остаться дома… ты прости, но так получилось… я – человек публичный, видный, с именем… а ты – начинающая, талантливая, конечно, актриса, но все же… люди такие сплетники.
Человек за дверью ждал. Почему-то я была совершенно уверена в этом.
– Ты извини, но мы как-нибудь в другой раз сходим… в кино… на самом деле фестиваль – это такая скукотища. – Он постепенно приходил в себя, пиджак поправил, галстук, повернулся к зеркалу одним боком, потом другим. – Сзади не помялось?
– Нет.
– Пальто подай, будь добра. И… Басенька, будь хорошей девочкой, не дуйся и не обижайся. Если хочешь, сходи погуляй… мороженое покушай. На вот, на мороженое.
Он положил на стул двадцать пять рублей. А я вяло удивилась, прежде Костик никогда не оставлял так много денег.
– И рубашку погладь, ту, которая из Праги… желтенькую.
Они вышли вдвоем, человек, пришедший от Бориса Федоровича, и Костик, а у подъезда ждала машина, под самым фонарем стояла, длинная и черная, быть может, даже «Волга».
Жаль. На «Волге» я бы хотела покататься.
Разобранный вечер – движения трубы-калейдоскопа и рисунок изменились – был пустым и скучным. Я гладила рубашку, и смотрела в окно, и слушала радио, и ходила из комнаты в кухню и назад. Наверное, именно от этой внезапной пустоты в голову и пришла мысль… нет, неправда, мысль была давно, но робкая, неуверенная, такая, о которой стыдно говорить вслух, потому что засмеют.
Я оделась, вышла из дому – тяжеловесные зимние сумерки в черно-лиловых тонах, мелкий снег в лицо, ледяная корка на асфальте, свежая, еще не сколотая дворниками, не присыпанная песком, оттого опасная. Свет фонарей, свет окон – как же их много, почти столько же, сколько людей, – свет фар и витрин. Остановка.
Адрес знаю, мне Елена Павловна сообщила, хотя я и не спрашивала, наверное, Елене Павловне хотелось, чтоб я раньше поехала по этому адресу, чтобы нашла, встретилась… а я тянула, откладывала, отговариваясь заботами, и вот решилась.
Этот двор похож на наш. Деревья, лавки, фонари, занесенная снегом горка, чей-то автомобиль, заботливо укрытый тентом. Тишина. Уже поздно, и время для визита не самое лучшее… но я ведь приехала. Когда-то тетка приезжала ко мне, а теперь вот наоборот. И если поверну назад, то уже никогда… третий подъезд, третий этаж, пахнет сыростью и олифой. И кремом для обуви. Жареной рыбой и пирогами.
Дверь открыла толстая старуха в пуховом платке, увязанном поверх кофты из синего трикотажа. Еще один платок, уже обыкновенный, тканый, был надвинут по самые брови, отчего казалось, что красный старухин нос прямо от него и растет. Она долго глядела, внимательно, настороженно, кривя узкие губы и переступая с ноги на ногу. Байковые тапочки на прорезиненной желтой подошве, серые вязаные чулки, цветастая длинная юбка. Некрасивая женщина. Уставшая. Постаревшая. Неужели и я когда-нибудь такой стану? Не хочу.
– Тетя? – Я спросила наугад, не надеясь на ответ, потому что она совсем, ни минуту, ни секунду не походила на мою тетку. Но старуха вдруг встрепенулась, потянулась и, расщедрившись на беззубую улыбку, спросила:
– Баська? Ты?
– Я.