испугом. Притворно, лаково блестели слезы на лице Скорбящей, а сердце в ладони Гневливой выглядело и вовсе неестественно.
И я начала рассказывать, о тайнах, догадках, размышлениях.
Дед не перебивал, слушал и, согревая бокал в ладони, не спешил пить. А мой уже пуст… жаль. Хотя, наверное, хватит… я совершенно не умею пить. И рассказывать тоже не умею.
– Спасибо. Извини за грубость, бывает… ты не думай, я заплачу за работу. Я вообще привык платить. – Дед раздавил окурок в пепельнице. – Правда, в основном деньгами. Ты иди, а мне подумать надо.
Я плотно прикрыла дверь кабинета, оперлась на стену, переводя дыхание… сердце стучит как-то очень уж сильно, и слабость непонятная, наверное, простыла.
Подняться к себе, задернуть шторы, тонкой стеной материи отгораживаясь от солнечного света, назойливо яркого, вызывающего мучительную тошноту… и на кровать, обнять подушку, укрыться одеялом. В сон я провалилась незаметно для самой себя, а вышла от назойливого чириканья, болью отзывавшегося в висках. Телефон. Пусть заткнется… нет, трубку брать не стану… не стану, и все.
Пять секунд блаженной тишины и снова… телефон не замолкал, пришлось вставать, искать, ловить выскальзывающую из рук трубку.
– Алло!
Молчание, чье-то дыхание, нарочито-громкое, возбужденное… мерзость какая. Я нажала на «отбой», но спустя несколько секунд телефон вновь зазвонил, правда, на сей раз к дыханию добавился голос:
– Ну ты, сука… жить хочешь? – И не дожидаясь ответа, добавил: – Тогда исчезни.
И отключился. Интересный разговор… нельзя сказать, что я испугалась, скорее уж просто неприятно, ну да как-нибудь переживу.
За окном сумерки, почти ночь, неужели я проспала весь день? Зато головная боль исчезла. Или почти исчезла.
Спускаюсь вниз, вслушиваясь в странную, нехарактерную для этого места тишину. И свет какой-то приглушенный. Наверное, мне чудится, от простуды или спросонья.
Семейство в полном составе собралось за столом, не ужин – к ужину я, похоже, опоздала, – чаепитие. Нежный фарфор, расчерченный лиловыми узорами, чашки, блюдца, кофейник, заварочный чайник, сахарница… посуды много, вся в одном стиле, и это обстоятельство вызывает глухую тоску навеки установленного, размеренного и совершенно непонятного ритуала.
– Александра, вы проснулись? – Тетушка Берта нервно улыбнулась. – А мы уже волноваться начали…
– Опаздывать к ужину – дурной тон, – заметила Евгения Романовна, отодвигая чашку в сторону. – Кстати, выглядите вы несколько… бледно.
– Да, Сашенька, выглядите не очень, – поспешила согласиться Берта. – Вы не заболели часом?
– Нет. – Я села на свободный стул, походя отметив отсутствие Деда. Наверное, снова уехал… оставил на растерзание.
У чая неприятно-горький привкус, а под неприязненными взглядами Бехтериных горечь становилась совсем уж невыносимой. И головная боль, очнувшись, с новой силой скреблась в виски.
– С вами все в порядке? – вежливо поинтересовался Игорь, старательно глядя мимо меня. Ну да, сердится, а чего сердиться, я же предупреждала…
– В порядке.
Ольгушка выглядит грустной, даже не грустной, а скорее огорченной, к чаю не притронулась, сидит, разглядывает узоры на скатерти и время от времени косится на Татьяну. Та взвинчена и руки дрожат, а на белой майке некрасивые пятна пота. Плохо? Догадываюсь от чего, видимо, мои подозрения, точнее, мой рассказ, подвиг Деда на разговор с внучкой…
И Мария бледна, почти до синевы, ненакрашанные губы болезненно-лилового цвета, почти как узор на фарфоре, вот только неухоженной ноздреватой коже далеко до фарфоровой гладкости. И глаза покрасневшие. Плакала?
– Вы случайно не знаете, Иван Степанович собирается почтить нас своим драгоценным присутствием? – Ехидство, звучавшее в голосе Евгении Романовны, вывело из задумчивости. – Или причиной вашего совместного отсутствия была отнюдь не внезапная болезнь…
– Какая болезнь? – все-таки соображала я спросонья плохо.
– Не знаю, какая, я не врач. – Евгения Романовна мило улыбнулась. – Просто для нас несколько необычно… Иван Степанович никогда прежде не позволял себе задерживаться. Может быть, вы, Александра, будете столь любезны и наведаетесь к нему… на правах, так сказать, будущей супруги, а то мы уже беспокоиться начали…
Не знаю, знала ли Евгения Романовна, догадывалась ли, или все вышло и в самом деле случайно, как она утверждала позже, но Деда нашла я. Не в комнате – в кабинете, за заботливо прикрытой мною дверью. Иван Степанович сидел в кресле напротив картин, старый, беспомощный и мертвый… я как-то сразу поняла, что он мертв, даже не столько по позе, сколько по выражению нарисованных лиц.
Они были печальны, обе плакали и обе сожалели, обе глядели с упреком и никогда прежде не были столь похожи, как в этот момент нечаянного присутствия при чужой смерти. Именно это неестественное сходство разного и удивило меня настолько, что страх и понимание произошедшей катастрофы не сразу пробились в сознание.
А потом я закричала…