Карету дед Игнат заприметил издали, когда та еще только-только вышла на горбатый мост, поставленный в том годе вместо старого, паводком снесенного. Перед мостом-то и остановилась. Знамо дело, тот хоть и добротно сколочен, но неширок, для конного и пешего в самый раз, а вот если с телегою или паче того – каретою, то тут и затруднения возникают. Слез с козел возница, соскочил с запяток служка толстый, неповоротливый, а последним, уже из самого экипажа, вылез господин виду чудного.
– Кто это? – пихнула вбок Агапка, про грабли забыв, отмахнулась от шмеля, что давно уже летал вокруг, зачарованный крупным, распаренным по жаре Агапкиным телом, и повторила вопрос: – Деда, кто?
Ишь щурится, сама-то даром что молодая, да видит плохо, а дед хоть в годах, но за версту видит. И теперь с пригорка разглядел, что собою господин был высок да статен, облачен же в панталоны белые, кафтан желтый с пуговицами крупными, костяными, а поверху – плащ короткий с атласным, кровяным подбоем. И шляпа хороша, с тележное колесо, если еще не шире.
– Че делают-то? – Агапка оперлась на ручку грабель и, стянувши платок с головы, утерла пот.
– Решают, – веско заметил дед.
И вправду народец у кареты суетился: возница то к коням подходил, то к мосту, нагибался, мерил пядями, качал головой. Толстяк крутился вокруг господина, размахивая руками, будто мельница крылами, видать, орал чего-то – рот его разевался, кривился, и, кто знает, может, ветерок доносил на взгорок обрывки слов, но тут уж ничего не поделаешь, глуховат дед Игнат.
Наконец ряженому надоело слушать, он махнул на мост, сказав что-то короткое и, как показалось Игнату, злое, сам же в экипаж запрыгнул.
– Не пройдут, – заметила Агапка, почесывая бок. – Вона какая здоровущая.
А и вправду карета огромна. Этакий короб черный, лаком крытый, завитушками золочеными украшенный да сверху тюками да сундуками груженный. Цельный дом на колесах.
Но вот заняли места и возница со служкой, взвился по-над конскими головами хлыст, шлепнулся оземь, и вот уже четверик подался с места.
Агапка замерла с раскрытым ртом, глядя, как медленно, осторожно, но решительно пробирается карета по мосту. Перекатываются огромные колеса, прыгая с бревна на бревно, опасно качается тюк, на самом верху закрученный, и только вода в реке поблескивает ласково, заманчиво.
Но вот ступили кони на землю, с ходу в рысь принимая, и экипаж бодро покатился по широкой, местами заросшей, хотя и наезженной дороге.
Разочарованно вздохнув, Агапка подцепила граблями сухой клок сена и пробурчала:
– Никак к Ягудиным. Гости.
Может, права была, может, ошибалась, да только деду Игнату какое до того дело? Ему бы сено прибрать, пока дождями не замочило. И в подтверждение слов небо полыхнуло короткой зарницей, и по-над полями прокатился далекий пока гром. Или это копыта конские в землю впечатались?
Много позже дед Игнат не раз припоминал о встрече и громе, все больше и больше убеждаясь в том, что не было сие явление совпадением случайным, но знаком Божиим, о гневе скором да опасности говорящем. А позже, как сошел старик в могилу, рассказывать о приезде колдуна стала Агапка, присочиняя, что и вонь серная из кареты дымом сочилась, и глаза у коней огнем дьявольским горели, и на козлах не человек, а мертвяк сидел...
Врала. Верили. Да и как не поверить, когда такое вокруг творилось?
Лето дышало жарой и пылью, птицами звенело, комарами, клубилось мошкарой, лило запахи трав цветущих и гниющих, сохнущих и пересохлых, полегших белыми пятнами на зелени лугов. Лето ставило стожки и громоздилось стогами, рыхлыми, подпертыми со всех сторон жердинами, замершими в терпеливом ожидании подводы.
Вилами будут кидать сено, граблями растягивать, ногами топтать, не обращая внимания на занозы и колючки, что впиваются в кожу через одежду, что норовят проткнуть натоптыши на ногах, заползти, залечь будущим нарывом. Но людям не до них, люди торопятся, покрикивают, льют пот да изредка смех, елозят по сену, укладывая, впихивая, громоздя горы, – смотреть страшно. А после, убравши, забираются на самый верх и, растянувшись на душистом, серо-зеленом одеяле, отдыхают, пока конь волочет гору в амбар.
А там снова вилы... крики... спешка...
– Мон шер! – Луиза отчаянно затрясла веером, силясь создать хоть малейшее подобие ветерка. – Это место такое...
Знакомое. Нет, нельзя было покупать эти земли, нельзя было возвращаться... идея уже не казалась такой хорошей. Воспоминания выныривали одно за другим, забытые, стершиеся, как треклятая копейка, сменившая не одну сотню хозяев, как Лизкино лицо поутру, когда она не успела еще пудрой и румянами оспины прикрыть, парик нахлобучить да корсет натянуть...
– Мне здесь не нравится.
Ему тоже. Никита Данилович Рябушкин, он же Николас Мэчган, сидел, прислонившись лбом к стене кареты, и, устремивши невидящий взгляд в окно, думал о чем-то своем. Выражение лица его было столь необычно, что, пожалуй, в иных обстоятельствах Луиза удивилась бы.
– Зачем нужно было ехать? Петербург...
– Замолчи, – тихо велел Николас, пытаясь успокоиться.
Жара. В ней все дело. От жары сердце бешено стучит, от жары тянет содрать с головы парик, еще в Англии купленный, и вышвырнуть его в окно, и следом плащ отправить, и камзол, и...
Поле золотится спелой рожью, колосья отяжелели, согнулись, готовясь в скором времени осыпаться на землю, но не позволят. Будет жатва. Ловкие руки, острые серпы, взрезающие полые стебли, детские пальчики, подбирающие с земли те редкие колоски, ускользнувшие снопы, подводы, молотилка, цепы...
– Что мы будем делать здесь? – Луиза отгородилась веером, выказывая возмущение и обиду.
– Жить. Мы будем здесь жить.
Не нужно было брать ее. Луиза... Лизка, дочь купца второй гильдии Аршинникова, успевшая побывать замужем, за границей овдоветь и оценить прелести английской моды и французских вольностей...