И мысли... Правильно ли молчать?
Степан на фотографии улыбается грустно, точно и вправду видит, понимает, прощает...
– Ну что бы было, а? Ну не дошло бы до суда... открестились бы, отговорились, а то и сплетницей объявили. Вон и с Вадимом-то как нехорошо вышло, а со мною и того похуже. А мама больная, ей волноваться нельзя было. Я за ней доглядела, ты не думай... мирно жили.
Она говорила, отчетливо понимая нелепость происходящего, ненужность слов, произнесенных над старой, запыленной, спрятанной под броней потемневшего стекла фотографией. Но продолжала, чутко прислушиваясь к боли, которая, вот уж диво, вдруг отступила, отползла, оставляя израненное сердце.
– Катерин Андревна? – Громкий Клавкин голос заставил подскочить и выронить снимок. Слабо звякнула рамка, а по стеклу, разделяя молодых, поползла трещина.
– Чего орешь?! – взвизгнула Екатерина Андреевна, торопливо вытирая глаза рукавом кофты. Вот уж и вправду старость – не радость, придумала сама себе беду, погоревала, поплакала. – Тут я!
Фото она подняла и, перевернув, чтобы не видеть треснувшего стекла, а заодно и Степкиного укоряющего взгляда, положила на стол. С обратной стороны из рамки торчали два ржавых гвоздика, к которым прицепились клочья пыли, а еще по картону Степкиной рукой было выведено «Темневы С. и Е.».
Ох глаза бы не глядели, не видели, не травили душу...
– Катерин Андревна, вы тут? – Клавка, отодвинув в сторону расшитую занавеску, переступила порог. Огляделась и, тяжко вздохнув, принялась стягивать белые босоножки. И вот же коровища, нет бы нагнуться лишний раз да расстегнуть замочки, так норовит пятку выпростать. А вещи-то порядок любят, заботу и обхожденье, вон у Екатерины Андреевны босоножки который год как новенькие, а Клавка за месяц стопчет.
Но мысли свои, уже гораздо более привычные, а оттого успокаивающие, Темнева оставила при себе.
– Катерин Андревна, я по такому делу, – Клавка сунула ноги в тапочки и прошлепала в комнату, приглядевшись, нахмурилась. – А вы чего, плакали, да?
– Нет.
– Плакали!
– Аллергия у меня, дура. На... на шерсть козью.
– Да? – разочарованно протянула Клавка, без спросу плюхаясь на кровать. Заскрипели пружины, опасно накренилась гора из подушек, съехало набок белое кружевное покрывало. Но Екатерина Андреевна снова сдержалась, ничегошеньки не сказала. – А откуда козы? У вас же ж нету.
– Зато у Нюрки есть.
– А... – Клавка облокотилась на подушки и, скользнув задумчивым, будто приценивающимся взглядом по комнате, сказала: – Славно тут у вас. Только ремонт надо бы... и двор в порядок привести. И...
– Не твоего ума дела, – не выдержала-таки Екатерина Андреевна. – Надо будет, так и приведу.
А у самой-то сердце екает, верно она угадала, балаболка малолетняя, нужен, нужен ремонт. Вон и пол рассохся, прям-таки до щелей меж досками, и обои повыцвели, их-то когда, еще при Степане клеили. И мебель старая, того и гляди развалится...
Клавка же всплеснула руками.
– Так я ж о вас беспокоюся, Катерин Андревна. Вы ж как-никак классная, выучили, в свет вывели, а теперь тут одна-одинешенька сидите, никто...
– Говори, зачем пришла. Или уходи.
Во что-что, а в Клавкину заботливость внезапную Екатерина Андреевна не поверила. Хамка она и обманщица. Вон в магазине прошлый раз сказала, что конфеты свежие, а они побелевшие все и твердые, что кости. Врет Клавка, врет и не краснеет, оттого, что с рождения врущая и краснющая была, бегала пышкой, стала кадушкой, рожу разъела, золотом обвесилась, чисто цыганка какая.
– Злая вы, Катерин Андревна, – с укором сказала Клавка, поправляя колечки на толстых пальцах. – Всегда злая были, никогда меня, малую, конфеткой не угостили...
– Тебе на пользу пошло.
– И в школе только и знали, что шпынять да шипеть. А теперь и вовсе остервенели.
– Вон пошла.
– Погодите. – Клавка поерзала по кровати, придавливая перины, а подушку, самую верхнюю, крохотную, в вышитой наволочке, и вовсе на пол спихнула. – Я-то уйду, а вы с чем останетесь?
– Не твоего ума дела.
– А может, и моего... что, за дуру держите? Думаете, вы у нас самая хитрая, самая умная? Совесть-то не мучит?
– А за что ей мучить? – В груди заныло, тяжело так, будто кто вокруг сердца петлю набросил и теперь медленно затягивал, норовя то ли раздавить, то ли задушить.
– Ну будто не знаете, – протянула Клавка, расплываясь улыбкой. – Вы-то не могли не догадаться. Вы ж всех знали, всех, до единого. Отчего ж не рассказали? Или Майкин отец мало предложил? И...
– Вон пошла, прошмандовка!
– А чего это вы разнервничалися? Вредно, очень вредно в вашем-то возрасте. Катерин Андревна, я на многое подозрения имею, только никому говорить не собираюсь. К чему тревожить тогдашние дела? Мы о нынешних поговорим...
– Вон!
Клавка нехотя поднялась, нарочно неторопливо одернула короткую юбку, поправила колготы, собравшиеся складочками на коленях, и, утробно вздохнув, произнесла:
– А ведь не зря ваш Степан потонул-то... может, в том и справедливость, а?
– Уходи! – Петля, перехлестнувшая сердце, сжалась до предела. – Убирайся! Прочь!
– А еще, Катерин Андревна, я ведь пока по-хорошему спрашиваю. И не задаром... Или думаете, мало предложу? Так давайте-ка поговорим нормально, серьезно, по-деловому. Вы скажете, сколько хотите...
– Нет.
– Вот так-таки и нет? – вдруг вскипела Клавка. – Упрямая. Всегда упрямой были. Твердолобой. Но вы все ж подумайте, Катерин Андревна, хорошенько подумайте... вы ж старуха, сегодня скрипите, а завтра уже и нету. И что тогда? Зароют на кладбище и все. Ни креста, ни памятника, ничегошеньки не будет, потому как вы, Катерин Андревна, хоть и принципиальная, но нищая. А нищим в этом мире жизни нету.
Может, и вправду? Ну что изменит ее упрямое молчание? Кому оно нужно? А так, вдруг да поможет разобраться в том, что творится?
– Я ничего не знаю.
– Знаете, Катерин Андревна, вы у нас всегда все знали. А я ж не факты прошу, я догадки ваши, мысли. Вот, к примеру, вам же муженек ваш сказывал, где избушка стоит?
– Какая?
– На курьих ножках! – не выдержала Клавка. – Известно какая, та, в которой браконьеры ошивались да Степка твой с покойным Сабоном самогон гнали. Так что? – Клавка стряхнула с ног тапочки и с кряхтеньем наклонилась за босоножками. – Надумали?
А у самой-то глаза блестят, жадно так, знакомо. Матушка ее тоже все собирала: то деньги, то сплетни, то бутылки пустые под магазином... жадность – она тоже стареет.
– Вечером приходи, – решилась Екатерина Андреевна.
– Эт почему вечером?
– Потому что ты – дура, дурой и останешься, дурой и помрешь. Все с лету и с жару, а мне подумать надо... хорошо подумать. К десяти приходи.
– Приду, приду, – уверила Клавка, расцветая счастливой улыбкой. – Вечером... к десяти. Только ж вы смотрите! Обещали!
Еще и грозить вздумала. Эх, мало ее в детстве пороли-то.
Клавка натянула босоножки, громко поохав, пожалившись на растертые ноги, еще покрутилась на кухне, высматривая и вынюхивая невесть что, потом топталась в сенях, во дворе, тянула шею, силясь разглядеть мутное оконце чердака, и когда терпение Екатерины Андреевны уже и вовсе готово было истаять, наконец убралась.