лишь убедилась в правильности этой своей версии. Факты Лизавета Никитична любила, повторяя всякому, кому случалось рассказывать о странной судьбе батюшки своего, что не было у алхимика Якова Брюса ученика по имени Никита. И что когда с Брюсом несчастие случилось, Мэчган в Петербурге пребывал, делами торговыми занимаясь, а потому никоим образом не может быть причастен к смерти брюсовой и книги волшебной похищению. И что отшельничество Мэчгана, нелюбовь к дочери, каковые в детстве ее, Лизавету, обижали, – суть явные признаки нездоровья душевного, итогом коего стал пожар в усадьбе, унесший жизни четверых, включая самого Никиту Данилыча.

Правда, в то же время Лизавета Никитична старательно умалчивала о записях в церковной книге, явно свидетельствовавших, что имелся среди детей Рябушкина мальчик Микитка, осиротевший и взятый родичами на воспитанье. И что сгинул Микитка без вести, сразу после смерти своего родича Егора, который утоп. Умалчивала, но для себя решила, что, верно, именно в этот час и случилась с отцом болезнь души...

Бывает.

А русалку железную, которая – вот ведь странность – уцелела при пожаре, в озеро спихнули. Впрочем, в те, самые первые дни новой жизни у Лизаветы хватало иных забот... ну да управилась, характером она пошла в матушку.

Баю-баюшки-баю.

На погибель на твою.

Или правильнее будет «на мою»? Нет, этот вариант ей не нравился, хотя упорно напрашивался на мотив нехитрой песенке, вяз в зубах, гудел сердитой «м», будто она губами поймала шмеля и не отпускает.

Смешно. Шмелей ловить нельзя, шмели кусаются. А еще жужжат, как буква «м». Протяжная, «м-м-м- м-м». Бесконечная «м».

– Ма-ма, – сказала она, пытаясь отвязаться от назойливой буквы. – Мыла раму. Мама мыла раму!

И не выдержала, рассмеялась глупости детской фразы, возникшей вдруг в памяти, поверх прочих и фраз, и слов, и образов, точно старая переводная картинка вдруг показалась из-под облезшей краски.

Да, однажды Тот-кто-любит привез переводных картинок. Было интересно.

– Рама мучил маму! – переделала она по-своему и показала отражению язык. Вода тотчас подернулась мелкой рябью, обиделась, наверное, сейчас утянет на дно широкие лапы кувшинок, и ряску, что липнет на кожу бугристой зеленой сыпью, забивается в волосы, прорастает слабыми корешками в голову так, что потом чеши – не чеши, но не выскребешь. От ряски зудела голова, и каждый раз, оказываясь на берегу, она давала себе слово, что не будет лезть в воду. Не будет и все тут, но...

Волна накатывает на волну, на спину лезет, раздирая мокрыми лапами предшественницу, чтобы самой пробраться чуть дальше, к зеленой кромке травы, к ее ногам, лизнуть и умереть.

Преданная.

– А меня предали, – прошептала она волне, по секрету, так, чтобы услышала только вода. И та зашелестела, вздыхая и жалея, приволокла в подарок желтую ракушку и дохлого малька.

– Спасибо. – Взяв рыбину за хвост, она поднесла к глазам, понюхала – рыба воняла тиной – и, скривившись, лизнула чешую. Почему-то ей казалось, что вот эта, подаренная озером рыба будет вкусной, а вместо этого... – Гадость! Мерзость! Фу!

Тельце шлепнулось в воду, чтобы исчезнуть там, откуда появилось. А она вытерла руку о сарафан. Заметила пятна, не те, вчерашние, от ягод, и даже не утренние, от сажи и земли, а совсем новые, темно- зеленые, травяные.

– Фу!

Поскребла одно ногтем, подумывая, что, наверное, следует расстроиться, ведь платье новое. Или почти-почти новое, но с другой стороны, ведь где одно пятно – там и два. А где два – там и три.

– И четыре, и пять, и шесть... – на каждый счет она кидала в озеро камушек. Целых десять, потому что дальше не умела. Зато умела от десяти и до единицы, это сложно, но ей нравились сложности. Иногда. Они помогали забывать о пятнах.

Камешки увлекли, потом стало жарко, и она решила искупаться. Чуть-чуть, нырнуть и назад, и быстренько-быстренько, пока слабые корешки не вросли в кожу, содрать ряску. А уже тогда и домой можно.

Нет. Дома больше нет. Она ходила туда вчера, видела черные обвалившиеся стены и круг выгоревшей травы, и пустую пачку сигарет, и забытую бутылку воды, и следы других людей.

Ей нужно прятаться от людей. Так говорил Тот-кто-любит, и она слушалась. Она всегда его слушалась.

Платье легло на песок, сверху стали босоножки, нарядные, розовые с разноцветными камушками, они очень ей нравились, больше, чем что-либо из других подарков, и некоторое время она просто любовалась тем, как переливаются на солнце камни.

– Синий, зеленый, красный. Желтый! Синий! И красный! И зеленый.

Ряска зеленая, вода тоже, особенно вон там, на глубине, где у самого дна лежит пышная шуба ила, в которой прячутся круглые лодочки-ракушки, и крохотные мальки, и темные сердитые раки с длинными усами. Там, под корягой, в ямине-норе обитает большая рыба, имени которой она не знала, потому что на все вопросы рыба лишь разевала толстый рот да выплевывала череду пузырьков.

Смешная. А Тот-кто-любит считал, что рыбы нет, что она – фантазия.

Ну и пускай, фантазия – это даже интересно, решила она, отставляя босоножки. Разогретый песок ласково щекотал ступни, покалывая острыми камушками. А вода холодная, ледяная просто, налетела волной, обняв до колен, лизнув холодом по длинным царапинам – откуда они возникли, она тоже не помнила, – и тут же откатилась.

– А я все равно! – Она нырнула как всегда, с места, вздрагивая от холода и собственной смелости, выпуская изо рта цепочку пузырей и вытягивая руки к мягкому дну.

Баю-баюшки-баю... не ложися на краю, не ложися у воды, чтобы не было беды.

Нельзя смеяться, иначе можно проглотить что-нибудь, ту же ряску, или рыбешку, или черного толстого головастика, проплывшего перед самым носом.

Почти поймала, почти коснулась, почти заглянула в круглые глаза печальной рыбы, что все так же таилась под корягой, лениво шевеля плавниками и откровенно скучая. Но потянуло вверх, скользнув по животу холодной волной, поторапливая к воздуху, к тугой пленке, что из-под воды переливается всеми цветами.

Синий, зеленый, красный... а желтое в центре – это солнце. Солнце она помнила. А вот людей, что стояли на берегу, – нет.

– Отдай! – закричала она женщине, которая осмелилась взять босоножки. Розовые и красивые, с камушками. – Отдай немедленно!

Ряску надо стряхнуть, босоножки отобрать, а на людей пожаловаться. Ему пожаловаться. Он сможет их прогнать, он всегда так делал.

– Привет. – Мужчина подошел к самой воде, и волна, коснувшись острых носков туфель, отпрянула в испуге. Песок заскрежетал под каблуками. Противно, жалостливо. – Меня зовут Вадим. Помнишь? Вадим Гурцев. Я с Кушаковым за одной партой сидел. А ты впереди, у окна. Тебе всегда нравилось смотреть в окно и мечтать. Скажи, русалка, о чем ты тогда мечтала?

Ни о чем. Не было в ее жизни окна, и парты не было, хотя она видела на картинках в книге, которую приносил Тот-кто-любит.

И мужчины – она про себя окрестила его Остроносыми Ботинками – тоже не было. Совершенно точно.

– Определенно, – произнесла она вслух, отбрасывая назад прядь волос. – Наверняка.

Определенно и наверняка – синонимы. Это она тоже узнала из книги, из которой точно – неизвестно, Тот-кто-любит много книг приносил – и очень знанием гордилась.

– Это не она! Ты разве не видишь, это не Майя!

Мая-мая-мается. Маета. Умаяться. Майский чай – эту надпись она прочла на коробке и очень долго силилась понять, чем майский чай отличается от июньского или от августовского. От декабрьского-то конечно, ведь в декабре и чай холодный, пахнущий свежим снегом и сенной пылью. Но май...

Май-маятник. Качается, набегает волной, удерживая, уговаривая отступить в прохладный покой озера.

Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату