Там коряга, рыба и мертвый малек.
– Это не Майя, – глухо повторил Остроносые ботинки. – Она... она похожа просто. Оля, ты посмотри, насколько она похожа!
Ольга смотрела. Ольга узнавала каждую черту этого лица, служившего прообразом всех византийских икон. Высокий лоб и узкий подбородок, тонкий нос с аккуратно выписанными ноздрями, четкая линия губ и огромные темные глаза, которые смотрели с удивлением и упреком.
Майя. Русалка. Существо, которого не существует, но между тем она была.
Нага и целомудренна в своей наготе. Золотом покрова – волосы, кружевом платья – зеленая ряска, прилипшая к коже...
Вот она, виновница и жертва, та, ради которой Макар убивал и умер.
Ольга вспомнила вдруг пожарище: жирный уголь стен, остов трубы, закопченный, рухнувший вниз, в кучу недогоревших досок, смрад паленого мяса, скулящего в голос Федора и настойчивую просьбу Шукшина освободить место происшествия.
Кажется, он был очень недоволен собой. Опоздал. Отвлекся. Да еще и не один приехал, а с «посторонними». Там, в лесу, эта «постороннесть» происшествию ощущалась очень остро, и потому никто не возразил Антон Антонычу. Ксюха, зажав рот рукой, забралась в машину, туда же Вадик усадил Ольгу, молча, стараясь не смотреть в глаза и прятать в рукава обожженные, наспех забинтованные руки, и сам сел, прижимаясь продымленным, измазанным в саже и грязи боком.
А Федор остался, то ли для того, чтобы показания дать, то ли приезда «Скорой» дожидаться, то ли просто потому, что не желал ехать в одной машине с Вадиком. Впрочем, нынешним утром он появился в доме и с порога заявил:
– Мы должны ее найти.
Тогда Ольга не поняла, кого именно и зачем искать, а Федор, глянув искоса на Вадика, добавил:
– Мне Оля нужна. Она... в общем, она женщина и сможет... она ее не испугает.
Русалка и вправду не боялась. Вряд ли она вообще знала, что такое страх, в ее глазах жил покой, а покой – сродни равнодушию.
И понятно, отчего ее принимали за русалку. Кажется, это Ольга сказала вслух.
Была ли она русалкой? Была ли она человеком? Она не знала, да и не задумывалась над этим вопросом, она просто существовала, однажды появившись на свет. И верно, само это появление уже оправдывало все остальное, происходившее с ней.
Первые годы жизни пахли молоком и сеном, оставались голосом Того-кто-любит и его же страхом. Он таился, он стыдился, хотя тогда она еще не понимала, что затянувшаяся игра в прятки на самом деле стыд и страх. Тогда ей нравилось...
Сухой дом, солома, курлыканье голубей, обосновавшихся на крыше, писк ласточек, что свили гнездо прямо над дверью и теперь носились, добывая корм птенцам; шелест мышей, копошащихся в сене, иногда истеричный писк крыс. Крыс она не любила, нет, не боялась, но инстинктивно старалась держаться подальше от серых тварей, а те, в свою очередь, повинуясь необъяснимому велению, обходили стороной ее.
Уже позже, повзрослев и начав кое-что понимать, она решила, что с крысами у нее нейтралитет. Вот так. Ней-тра-ли-тет.
Это слово повторял он, часто сердито, размахивая руками; иногда печально, решаясь прикоснуться к ней; и совсем редко с улыбкой. Впрочем, ее эти улыбки не радовали, со словами было куда как интереснее.
Она училась говорить. Она рассказывала ласточкам сказки, она читала голубям истории из старых газет, ломких, желтых, погрызенных мышами, и удивлялась, как это мыши могут есть слова. Или фразы. Или целые истории и даже лица. И благоговейно дрожала, разбивая палкой мышиное гнездо, которое нашла под кроватью. И плакала, жалея сразу и мышей, и газеты, и себя за то, что приходится выбирать.
– Чушь, – ответил Тот-кто-любит, услышав рассказ о лицах и объявленной мышам войне. – Ты просто боишься их и выдумываешь.
А при следующем визите принес яд, который они вместе рассыпали по дому. И она снова плакала, конечно, уже после его ухода, жалея мышей, ведь им суждено погибнуть во имя слов.
Ночью из сарая ушли крысы...
– Она безумна, да? – спросила женщина, заглядывая в глаза. И она посмотрела в ответ, залюбовалась переплетением темно-серых нитей, что приросли к черному пятну зрачка. – Как тебя зовут?
– Милая, – ответила она и, протянув руку, коснулась коротких ресниц. Женщина отпрянула.
– Милая? Мила? Людмила, да?
Нет. Наверное, нет. А может быть, и да. Он всегда называл ее «милой». Или «моей милой». Или вот еще солнышком, но «солнышко» – это совсем не имя, потому что солнце – желтый шар на небе.
– Не трогай ее, Оля. – Остроносые Ботинки оттеснили женщину. – Она опасна!
Да, конечно, опасна. Крысы ведь ушли, наверное, обиделись на то, что она убила мышей. Но мыши съедали слова, а с ними и мир.
– Милая, иди сюда, – строго велел Третий. Он похож на Того-кто-любит, разве что круглее, мягче, точно набитое соломой пугало.
Пугало висело на краю поля, куда ей иногда разрешали ходить; одинокое и несчастное, весной и летом оно набиралось дождевой влаги и разбухало, грозя расползтись темной гнилью, а летом высыхало, становилось легким и шевелилось при малейшем дыхании ветра. С ним тоже можно было разговаривать.
– Милая, прости, пожалуйста. – Третий плакал, круглые слезинки выкатывались из глаз, на мгновение повисали на коротких ресницах и соскальзывали на красную, побитую крупными порами кожу. Некрасиво. Она не любила, когда что-нибудь выглядело некрасиво.
И за что прощать? Непонятно. Совсем непонятно.
– Пойдем, – Остроносые Ботинки тронул за руку. – Давай подымайся, и не надо притворяться, что...
Дальше слушать стало скучно, и она повернулась к озеру. Сейчас вода казалась почти прозрачной, ярко-зеленой, как осколок бутылочного стекла, пронизанной лучами света, словно те, подобно ряске, прорастали сквозь водяную толщу.
Вспомнив о ряске, она торопливо зачесалась, стряхивая с волос зеленые катышки. Поздно! Присохла! Теперь все, теперь опять голова болеть начнет.
– Милая, пойдем с нами, – попросила женщина и, проведя ладонью по волосам, пообещала: – Я тебе помогу.
– Как?
– Гребнем надо, мелким.
– А у тебя есть?
– Есть.
– Тогда пойдем. – Милая вскочила и, сунув ноги в розовые босоножки – все-таки они были прекрасны, – взяла женщину за руку. – Пойдем. Только быстро. Он не любит, когда я куда-то хожу.
– Почему?
– Ревнует.
Она не очень точно понимала значение этого слова, просто по сравнению с другими, оно казалось... колючим. Жестким и черным, совсем как глаза Того-кто-любит.
– Расскажешь про него? – спросила женщина. – Пожалуйста.
Рассказать? А почему и нет, она никогда раньше никому о нем не говорила. Этот человек появился в ее жизни давно, даже не так – он всегда существовал, и скорее уж она своим появлением нарушила размеренное течение его бытия. Когда это случилось? Очень давно, и странно, что Тот-кто-любит не избавился от докуки.
Он спрятал, закрыл, защитил, сотворив в доме тайный мир, только для нее одной, ибо и сам был не более чем гостем, заглядывавшим пусть и часто, но ненадолго.
Он – это еда. Много-много разноцветных коробочек со всякими разностями, как подарки из книги про Рождество, только лучше, потому что в книге написано, что Рождество бывает редко, а коробочки он приносил часто. Милой нравилось, дождавшись его ухода, разбирать принесенное. Вытаскивать по одной из