своими историями. Что может быть ужаснее, чем присутствие за столом одного такого рассказчика- дилетанта? Ну, а если их, упаси господи, двое? Осчастливив общество несколькими историйками, наши доморощенные таланты скромно умолкают, и тут за столом воцаряется неловкая пауза: каждый выжидающе смотрит на соседа, силясь вспомнить подходящий к случаю анекдот. Всем как-то не по себе, пока наконец кто-нибудь из присутствующих – какой-нибудь солидный господин – с серьезным видом не нарушает тягостного молчания.
– Говорите что хотите, – обращается он к соседу, – нравится нам это или нет, а сухого закона нам не миновать.
Проносится вздох облегчения, и все снова чувствуют себя счастливыми и довольными. Но, увы, ненадолго: один из рыцарей рассказа уже «вспомнил интересный случай» и рвется в бой.
Но самое ужасное зло – это рассказчик скромный, рассказчик, которого неотступно терзает опасение, а не слыхали ли вы уже того, что он собирается вам преподнести. Он приступает к вам примерно так:
– Знаете, недавно, когда я плыл на Бермуды, мне рассказали презабавную историю... (Пауза, лицо нашего скромника застилает тень сомнения.) Но вы, наверное, ее уже слышали?
– Нет, что вы. Я никогда не бывал на Бермудах. Прошу вас.
– Так вот, мне рассказали, как один человек при
был на Бермуды лечиться от ревматизма... Но вы, на
верное, уже догадываетесь, о чем я?..
– Да нет же, уверяю вас.
– Так вот, он очень страдал от ревматизма и отправился на Бермуды в надежде излечиться. Прибывает он в гостиницу и обращается к портье... Может быть, вы все-таки знаете?..
– Право же, нет. Продолжайте, продолжайте.
– Так вот, обращается он к портье и говорит: «Мне, мол, нужна комната с видом на море»... Но вы, наверное, уже...
Самое разумное, что вы можете сделать, – это прервать рассказчика в этом самом месте и сказать спокойно и твердо:
– Да, я знаю эту историю. Она мне всегда нравилась. Я люблю ее еще с тех пор, как она впервые появилась на страницах «Титбитса» в тысяча восемьсот семьдесят восьмом году, и каждый раз, когда она попадается мне вновь, я пользуюсь случаем перечитать ее. Прошу вас, продолжайте! Я усядусь поудобнее, закрою глаза и с удовольствием послушаю эту историю еще раз.
Несомненно, обычай развлекать общество анекдотами и смешными историями укоренился, между прочим, еще и потому, что большинство людей, не отдавая себе в этом отчета, ставят юмор очень низко. Иными словами, широкая публика не имеет правильного представления о том, как трудно «делать юмор». Им и в голову не приходит, что это не только трудное, но и достойное занятие. Видя готовый результат – легкую и веселую шутку, они, естественно, считают, что и сочинять ее также легко и весело. Только немногие понимают, что какой-нибудь забавный стишок Оуэна Симеиз, появившийся в «Панче», потребовал куда больше труда и усилий, чем проповедь архиепископа Кентерберийского, что «Гекльберри Финн» Марка Твена значительнее «Критики чистого разума» Канта, а мистер Пиквик, вышедший из-под пера Чарлза Диккенса, сделал для возвышения человека больше, чем «Веди нас, благой свет, сквозь пелену мрака» кардинала Ньюмена. Говорю это совершенно серьезно. Ньюмен только взывал во мраке о свете, Диккенс же зажег его.
Однако глубокая основа того, что принято называть юмором, видна только тем немногим, кто сознательно или случайно задумывался над его природой. Юмор народов мира, в его лучших образцах, – величайшее создание цивилизации. Речь идет не о пароксизмах смеха, вызываемых кривлянием обсыпанного мукой или измазанного сажей клоуна, подвизающегося на подмостках убогого варьете, а о подлинно великом юморе, освещающем и возвышающем нашу литературу в лучшем случае раз или, много, два в столетие. Этот юмор создается не пустыми шутками и дешевой игрой слов, ему чужды нелепые, бессмысленные сюжетные трюки, долженствующие вызвать смех; он исходит из глубоких контрастов самой жизни: мечты не соответствуют действительности; то, что так живо и страстно волнует нас сегодня, назавтра оказывается ничтожным пустяком; самая жгучая боль, самое глубокое горе утихают с течением времени, и потом, оглянувшись на пройденный путь, мы мысленно возвращаемся к прошлому, как старики, что вспоминают яростные ссоры детства, мешая слезы с улыбкой. И тогда смешное (в его широком смысле) сливается с патетическим, образуя то вечное и неразрывное единство слез и смеха, которое и есть наш удел в земной юдоли.
Из сборника «Бред безумца» 1918г.
ЗЛОКЛЮЧЕНИЯ ДАЧНОГО ГОСТЯ
Начиная этот рассказ, я, прежде всего, должен признать, что во всем виноват я сам. Мне не следовало приезжать. Я прекрасно знал это. Я знал это еще много лет назад. Я знал, что ездить по гостям – чистейшее безумие.
Однако в минуту внезапного умопомрачения я попался в ловушку – и вот я здесь. Никакой надежды, никакого выхода до первого сентября, то есть до конца моего отпуска. Итак: либо продолжать влачить это жал кое существование, либо умереть. Будь что будет – теперь мне уже все равно.
Я пишу эти строки в таком месте, где меня не может видеть ни одно человеческое существо, – у пруда (они называют его озером), которым заканчиваются владения Беверли-Джонса. Сейчас шесть часов утра. Все спят. Еще час или около того здесь будет царить тишина. Но очень скоро мисс Ларкспур, жизнерадостная молодая англичанка, приехавшая на прошлой неделе, распахнет свое окошко и завопит на всю лужайку:
– Слушайте! Слушайте все! Какое божественное утро!
И юный Поплтон тут же отзовется фальцетом из какой-нибудь аллеи сада. И Беверли-Джонс появится на веранде с двумя большущими полотенцами вокруг шеи и закричит во все горло:
– Кто идет купаться?
И вот, ежедневные развлечения и увеселения – да поможет мне бог! – начнутся снова.
Сейчас всей компанией они явятся к завтраку: мужчины – в ярких спортивных куртках, женщины – в экстравагантных блузках, и, неестественно хохоча, с притворной жадностью набросятся на еду. Подумать только, что, вместо всего этого, я мог бы завтракать у себя в клубе с утренней газетой, прислоненной к кофейнику, в тихой комнате, окутанной спокойствием большого города!
Повторяю, я сам виноват в том, что очутился здесь.
В продолжение многих лет я придерживался правила не ездить в гости. Я давно уже убедился, что такие поездки приносят несчастье. Когда я получал открытку или телеграмму, в которой говорилось: «Не хотите ли Вы подняться на Адирондакские горы и провести с нами субботу и воскресенье?», – я отвечал: «Нет, разве только Адирондакские горы соизволят сами спуститься ко мне». Или что-нибудь в этом роде. Если какой- нибудь владелец загородного дома писал мне: «Наш слуга встретит Вас с коляской и привезет к нам в любой назначенный Вами день», – я, по крайней мере, мысленно отвечал: «Нет, не привезет, разве что ваша коляска превратится в капкан для медведей или диких коз». Если какая-нибудь светская дама из числа моих знакомых писала мне на том нелепом жаргоне, который у них в моде: «Не подарите ли Вы нам частичку июля – с половины четвертого двенадцатого до четырех четырнадцатого?», – я отвечал: «Сударыня, берите весь месяц, берите весь год, но меня оставьте в покое».
Таков, во всяком случае, был смысл моих ответов на приглашения. Практически же я ограничивался тем, что посылал телеграмму следующего содержания: «Завален работой, вырваться невозможно», – после чего не спеша отправлялся обратно в читальный зал своего клуба и снова мирно засыпал.
Да, приезд сюда был моей и только моей ошибкой. Я совершил ее в одну из тех злосчастных минут, какие случаются, я думаю, со всеми людьми, – минут, когда человек вдруг кажется совсем не таким, каков он на самом деле, когда он начинает чувствовать себя этаким чудесным малым, общительным, веселым, добродушным, и когда все окружающие представляются ему такими же. Подобные настроения знакомы каждому из нас. Одни говорят, что таким образом утверждает себя наше высшее я. Другие – что тут действуют винные пары. Впрочем, это неважно. Так или иначе, в таком приблизительно настроении я был, когда встретился с Беверли-Джонсом и когда он пригласил меня сюда.
Это произошло в клубе. Насколько я помню, мы си дели и пили коктейли, и я думал о том, какой занятный, остроумный парень этот Беверли-Джонс и как сильно я ошибался в нем до сих пор. Что до меня,