то, должен признаться, после двух коктейлей я становлюсь совершенно другим человеком– живым, остроумным, доброжелательным, находчивым, общительным. И, если хотите, даже великодушным. Кажется, я рассказывал ему какие-то анекдоты, и рассказывал с той неподражаемой легкостью, какая появляется только после двух коктейлей. В сущности, говоря, я знаю всего четыре анекдота, да еще пятый, который мне так и не удалось запомнить целиком, но когда я воодушевляюсь, то мне и самому начинает казаться, будто у меня их неисчерпаемый запас.
При таких-то вот обстоятельствах мы сидели с Беверли-Джонсом. И именно тогда, пожимая мне на прощание руку, он сказал:
– Мне очень хочется, старина, чтобы ты приехал к нам на дачу и подарил нам весь август.
А я ответил, в свою очередь, горячо пожимая ему руку:
– Знаешь, дружище, я просто мечтаю об этом!
– Ну, тогда решено! – сказал он.– Ты должен приехать на август и поднять на ноги весь дом!
Поднять на ноги весь дом! Боже праведный! Это я-то должен был поднять на ноги весь дом!
Часом позже я уже раскаивался в сделанной глупости и, вспоминая об этих несчастных двух коктейлях, от души желал, чтобы сухой закон был принят как можно скорее и чтобы мы сделались сухими-сухими, даже пересохшими, сдержанными и молчаливыми.
Потом у меня появилась надежда на то, что Беверли-Джонс забудет о нашем разговоре. Как бы не так!
Когда подошло время, я получил письмо от его жены. Они с нетерпением ждут моего приезда, писала она. Она предчувствует – тут она повторила зловещую фразу своего мужа, – что я подниму на ноги весь дом!
За кого же они принимали меня, черт возьми! За будильник, что ли?
Зато теперь-то они поумнели. Только вчера, под вечер, Беверли-Джонс нашел меня здесь, у самого пруда, где я стоял в мрачной тени кедров, и повел к дому так бережно, что мне стало ясно: он подумал, что я хочу утопиться. И он не ошибся.
Я бы перенес это легче (я имею в виду мой злосчастный приезд сюда), если бы они не притащились встречать меня на станцию всей оравой в одной из тех длинных колымаг, где сиденья устроены по бокам. Какие-то идиотского вида молодые люди в ярких спортивных куртках и девицы без шляп, причем все они хором выкрикивали слова приветствия.
«У нас собралась совсем маленькая компания», – писала мне миссис Беверли-Джонс. Маленькая! Боже милостивый! Хотел бы я знать, что же тогда называется большой компанией! К тому же, эти молодые люди и де вицы, приехавшие на станцию, составляли, оказывается, только половину всей банды. Когда мы подъехали к дому, на веранде стояло еще столько же; выстроившись в ряд, они по-дурацки махали нам теннисными ракетками и клюшками для гольфа.
Ничего себе, маленькая компания! Даже и сейчас – а сегодня пошел седьмой день моего пребывания здесь – я все еще не могу запомнить имена всех этих идиотов. Тот болван с пушком на верхней губе, – как его зовут? А этот осел, который приготовлял салат на вчерашнем пикнике, – кто он? Брат той женщины с гитарой? Или нет?
Да, так я хотел сказать, что такие вот шумные встречи сразу, с первой минуты, портят мне настроение. Кучка незнакомых людей, которые хохочут и перекидываются какими-то словечками и шутками, понятны ми только им самим, всегда вызывает во мне чувство глубочайшей тоски. Я думал, что, говоря о маленькой компании, миссис Беверли-Джонс имела в виду действительно маленькую компанию. Прочитав ее письмо, я сразу представил себе, как несколько унылых субъектов спокойно и радушно приветствуют меня, а я – тоже спокойный, но бодрый и жизнерадостный – без особых усилий поднимаю их дух одним только своим присутствием. Не знаю почему, но я с самого начала почувствовал, что Беверли-Джонс разочаровался во мне. Правда, он ничего не сказал. Но я понял это. В первое же утро, еще до обеда, он повел меня осматривать свои владения. Жаль, что я заблаговременно не разузнал, что именно должен говорить гость, когда хозяин показывает ему свой участок. До сих пор мне и в голову не приходило, каким жалким невеждой я был в этих вопросах. Я отлично выхожу из положения, когда мне показывают сталелитейный завод, фабрику содовой воды или еще что-нибудь в таком же роде, действительно достойное удивления. Но когда мне показывают дом, землю и деревья, то есть то, что я постоянно, всю свою жизнь, вижу вокруг себя, я совершенно теряю дар речи.
– Вот эти большие ворота, – сказал Беверли-Джонс, – мы поставили только в нынешнем году.
– Ах, так!– ответил я.
И все. Почему было им не поставить ворота в нынешнем году? Право же, меня ничуть не интересовало, когда они поставили их – в нынешнем году или тысячу лет назад.
– У нас было целое сражение, – продолжал он, – пока мы наконец не остановились на песчанике.
– Неужели? – сказал я. Что еще тут можно было сказать? Я не знал, какое сражение имелось в виду, не знал и того, кто с кем сражался. А кроме того, для меня и песчаник, и мыльный камень, и любой другой камень ничем не отличаются один от другого.
– Вот этот газон, – сказал Беверли-Джонс, – мы разбили в первый же год нашего пребывания здесь.
Я ничего не ответил. Когда он говорил, то смотрел мне прямо в глаза, и я тоже прямо смотрел на него, но у меня не было причин оспаривать его утверждение.
– Вот эти кусты герани, вдоль ограды, – продолжал он, – являются своего рода экспериментом. Они вывезены из Голландии.
Я пристально рассматривал кусты герани, но продолжал молчать. Из Голландии? Ну и прекрасно! Почему бы нет? Эксперимент? Отлично. Пусть будет эксперимент. У меня нет никаких особых соображений по поводу голландского эксперимента.
Я заметил, что по мере того как Беверли-Джонс показывал мне сад, он становился все мрачнее и мрачнее. Мне было жаль его, но я ничем не мог ему помочь. В моем образовании явно имелись серьезные пробелы. По-видимому, умение осматривать то, что вам показывают, и делать уместные замечания – это какое-то особое искусство. Я им не владею. И теперь, глядя на пруд, я думаю, что мне уже, пожалуй, никогда не удастся овладеть им.
А между тем, каким простым кажется все это в устах другого! Разницу я увидел очень скоро, на следующий же день – на второй день моего пребывания здесь, когда Беверли-Джонс повел по саду юного Поплтона – того самого молодого человека, о котором я уже упоминал и который вот-вот запоет фальцетом где-нибудь в гуще лавровых деревьев, возвещая, что дневные забавы начались.
Поплтона я немного знал и раньше. Я встречал его иногда в клубе. Там он всегда производил на меня впечатление круглого идиота: шумный, болтливый, он вечно нарушал клубные правила, предписывающие соблюдение тишины. Однако я вынужден признать, что этот субъект в своем летнем фланелевом костюме и соломенной шляпе умеет делать то, чего я делать не умею.
– Вот эти большие ворота, – начал Беверли-Джонс, обходя с Поплтоном свои владения, меж тем как я плелся сбоку, – мы поставили только в этом году.
Поплтон, у которого тоже есть дача, бросил на ворота весьма критический взгляд.
– Знаете, как поступил бы я, если б эти ворота принадлежали мне? – спросил он.
– Нет, – сказал Беверли-Джонс.
– Я бы расширил проезд на два фута. Ворота слишком узки, дружище, слишком узки.
И Поплтон горестно покачал головой, глядя на ворота.
– У нас было целое сражение, – сказал Беверли-Джонс, – пока мы наконец не остановились на песчанике.
Я обнаружил, что с кем бы Беверли-Джонс ни раз говаривал, метод вести беседу был у него всегда один и тот же. Меня это возмутило. Не удивительно, что все давалось ему так легко.
– Большая ошибка, – возразил Поплтон.– Песчаник недостаточно прочен. Посмотрите.– Он поднял большой камень и начал колотить им по ограде.
– Вы только взгляните, как легко отскакивает ваш песчаник! Да ведь он просто крошится. Ну вот, пожалуйста, отлетел целый угол!
Беверли-Джонс не выдвинул никаких возражений, Я начал постигать, что между людьми, у которых есть собственные дачи, существует какое-то особое взаимопонимание, нечто подобное тому, что связывает