Что Политковская сделала для нас? Она приобщила нас к обществу. Объяснила нас людям — тем, что признала нас политическими заключенными. Воссоздала в своих статьях атмосферу гнусного судилища над молодежью России. Подобных массовых судилищ на нашей земле не случалось с конца XIX века. И вот возродились в XXI веке.

Уже как своего человека приветствовала меня Анна Политковская на первой конференции «Другой России» в июле 2006 года. Она произнесла смелую разъяренную речь, направленную своим острием в прибывших и убывших вскоре с конференции Ирины Хакамады и Михаила Касьянова. Политковская увидела их барами, кокетливо заглянувшими на конференцию, где должна была быть сформирована оппозиция недоброму и зловещему режиму. Действительно, загорелая, в звездном платье, на высоких каблуках Ирина Хакамада выглядела неуместно. Михаил Касьянов с широчайшей веселейшей улыбкой мог бы выглядеть скромнее, ей-богу, не таким успешным, мог бы потерять лак премьер-министра. Было понятно, что пуританской, аскетичной натуре Политковской, привыкшей общаться с беженцами, сидеть в судебных залах, осматривать больницы и морги, эти фестивальные в тот день, светские политики были неприятны. Она кричала свои слова в микрофон из зала, стоя, затиснутая в толпе. Я вспоминаю ее разъяренную хриплую речь тогда как обличительный крик. Ей оставалось жить меньше трех месяцев. Помню, что когда мы готовили вторую конференцию «Другой России», мы решили показать и дать её речь в записи. Однако возникла проблема с её этой горькой «филиппикой», выпадом против Касьянова и Хакамады. Специалисты все же вырезали ее гнев. Нельзя было обижать союзников.

7 октября 2006 года Анну Политковскую убили в подъезде дома, где она жила, что на Лесной улице. Я поехал на кладбище. Там уже находились все нацболы Москвы. И те, кто успел приехать из соседних областей. Ребята вручили мне белые гвоздики. Очередь мрачно и долго двигалась через похоронный зал. Потом состоялась похоронная процессия. Портрет Анны Политковской несла наша девочка, нацбол, в очках в металлической оправе. Очень похожая на Политковскую. Только меньше ростом.

Потомок чувашских шаманов

Геннадий Айги

Айги в моей жизни появился, маленький как гном, вместе с гениальным художником, пациентом шиздомов Володей Яковлевым, тоже маленьким как гном. Это был, видимо, 1968 год, в тот год я как раз и познакомился с большинством контркультурных гениев в Москве. А Яковлев прибился к нам с Анной, моей первой женой, из-за Бориса Кушера и по причине того, что Анна сама была «шиза», как она себя называла. Ее жизненное путешествие по российским и украинским психбольницам было прервано лишь мною, во время нашего с ней сожительства с — 1964-го по 1970-й она в психбольницах не лежала. Жалостливая «шиза» относилась к маленькому, близорукому и беспомощному Володьке как «мама». «Лимон, Анька, усыновите меня, а? — просил Яковлев не раз. — Я вам картинки буду рисовать!» Злые языки утверждали, что мать Володьки безжалостно эксплуатирует его, заставляя рисовать на продажу. Яковлев противился этому диктату матери своеобразно, отказывался рисовать на таком основании: «Ты еще, мам, те старые рисунки не продала, чего я буду рисовать новые». А Борис Кушер тут упомянут недаром. Он оставил нам — мне и Анне — крошечную квартиру в цокольном этаже старого здания школы в Уланском переулке. Отец Кушера когда-то был директором этой старой краснокирпичной школы. Сам Кушер жил неведомо где, по-моему, у своей подруги. А мы уже пускали в квартирку, подселивали таких же бездомных, как мы сами: художника Ворошилова, революционера Володю Гершуни, Володю вот, Яковлева.

Тогда телефонов было ничтожное количество. Undergroundная Москва ходила из квартиры в квартиру, из мастерской в мастерскую без приглашения. Редко кто имел силу воли выгнать собратьев. Собратья приводили с собой кого хотели. Яковлев привел Айги. Постучались в старую дверь, вход в директорскую сырую дыру был отдельный, и от школы его отделял забор. Я выглянул из соседнего к двери окна крошечной спальни (там умещалась только кровать). Стояли два гнома в запыленных костюмах. Яковлев в черном, Айги в буром. Полагаю, что тогда, в 1968 году, Айги было всего тридцать четыре года. Но так как мне было двадцать пять лет, то память подсовывает мне не того Айги, которого я увидел в окно спальни, а старшего, с бурой щетиной. Чур тебя, ложная память! Он не мог быть в тот год старичком, каким он прожил большую часть жизни. Он должен был быть без бороды и с гладким лицом, как подобает в тридцать четыре года. Однако верно и то, что он рано состарился, может, от мудрости, может, он сам этого хотел. Поговаривали, что он происходит из старого рода чувашских шаманов. И все же, думаю, Айги был в тот день обросшим бурой щетиной!

Я не принял его стихов. Я отдал должное его стихам, но классифицировал их как слишком нарочитый, ученый, принесенный ветрами с Запада модернизм. Такие поэты были у поляков (Ружевич) и чехов (Волькер), почему бы им не быть у чувашей?

Вот его стихотворение «К портрету работы Владимира Яковлева»:

бывает сон, как зренье забвение, как слух — бывает память — языком в беспамятстве! — когда как вещь ты есть — свет-проруби-оттуда: лица не разрывая!.. — (огнем-за-кровью-знаком)

Это стихотворение Айги предлагаю сравнить с текстом Яковлева к его собственному рисунку цветка (Яковлев рисовал исключительно цветы и портреты, цветы безумной выразительности и портреты — мистическое углубленное продолжение портретов Хаима Сутина). Так вот текст Яковлева к цветку Яковлева:

На зеленом поле, Он стоит, ничего не говорит… На зеленом поле, На зеленом поле.

Для меня яковлевский текст ярок, зрителен, в то время как текст Айги довольно умозрителен и скорее бесцветен.

В тот день я читал им стихи. Так было принято тогда, а вот что читал, не помню. Наверное, читал «Кропоткина» и стихи из «первой вельветовой тетради» («вельветовой» она называлась потому, что я переплел ее в синий польский вельвет). Помню, что пока читал в самой светлой клетушке-гостиной (может быть, 2x3 метра, вряд ли больше), в кухне вовсю шуршала и бегала мышь. Что нас не беспокоило, впрочем, — мы все были близки к природе, граждане шестидесятых годов. С санитарией и гигиеной дело обстояло спустя рукава, бывало, спали не раздеваясь, ходили мыться либо в бани, либо к поэту Володе Алейникову и его жене Наташе, у них была однокомнатная своя квартира на улице Бориса Галушкина.

В пользу того, что Айги — чувашский Ружевич, или чувашский Иржи Волькер, говорит и тот факт, что Айги много переводил поэтов и Западной, и Восточной Европы. Если не ошибаюсь, еще в 60-е годы он перевел (на чувашский!) антологию «Поэты Франции» (там представлены были стихи семидесяти поэтов), за что получил какую-то премию. Мы все тогда верили, что он получил кавалера ордена Почетного легиона, так считала undergroundная Москва, но на самом деле он получил премию Французской Академии. Затем Айги выпустил на чувашском книги: «Поэты Польши» и «Поэты Венгрии», так что он был «в теме», как сейчас говорят, знал европейскую поэзию досконально. Современная ему европейская поэзия именно и погрязла в выхолощенной умозрительной мудрости, отказавшись от украшений рифмы и ритма.

Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату