Я всегда отличался невыигрышной прямотой в суждениях и прямо-таки глуповатой искренностью. Поэтическую систему Айги я встретил в штыки. И не скрывал этого, хотя наше окружение было уверено, что он гений. Впрочем, словечком «гений» тогда разбрасывались щедро. Видимо, до Айги дошли мои пренебрежительные суждения о его творчестве, потому мы никогда не стали с ним близки. Несмотря на то, что у нас были общие близкие друзья: Володя Яковлев, Игорь Ворошилов, Мишка Гробман. Интересно, что до самой своей смерти Айги не упоминал меня как поэта, словно меня и не было. И это несмотря на то, что уже в 1968 году я был известен и популярен среди поэтов underground(a), и даже официальные Евтушенко, Вознесенский, Тарковский, Д. Самойлов, Слуцкий знали меня и ценили. Видимо, моя неприязнь к его рациональным стихотворениям (ни в коем случае ни к нему лично, мне как раз нравился его ореол потомка чувашских шаманов), именно рациональным, хотя он всячески хотел предстать прямо противоположным, мистическим даже, вызвала в нём ответную неприязнь ко мне лично и к моему стихотворному миру. Ну бог с ним, всем мил не будешь.
В августе 1968 года в Москве умер поэт-футурист Крученых. Помню, что мы, компания молодых поэтов — помню двоих, Александра Морозова и Володю Алейникова, — узнали о его кремации и явились на кладбище к крематорию Донского монастыря раньше времени и уселись в аллее. Было очень жарко, воняли полугнилые мокрые цветы, назойливо докучали уколами, шелестом и жужжанием насекомые. Молодые поэты всегда веселы и навеселе, мы приехали, видимо, с какой-то сходки, где, вероятнее всего, пили сухое вино. Я помню отчетливо-отчетливо этот день сорок лет назад. Я был под воздействием возбуждения от события и от алкоголя.
Автобус с телом запаздывал. Саша Морозов (он впоследствии стал лауреатом «Букера» за роман «Чужие письма») пошел к администрации крематория, он был самый коммуникабельный и светский из нас, и ему сообщили, что «Крученых» запаздывает. Появилась Анна в крепдешиновом платье, вся томная, с сумочкой, тяжело стуча стальными «шпильками» по старому асфальту крематория. Выяснилось, что она принесла цветы — георгины — и уже успела положить их к гробу.
— Какому гробу! — воскликнули мы. — Крученых еще не привезли! Ты положила цветы к гробу чужого человека! Бесцеремонная и бестактная Анна пошла и совершила кощунство. Сняла свои цветы с гроба и вновь появилась перед нами. С цветами.
Когда наконец приехал автобус, то из него вышли несколько сопровождавших покойного: горстка сопровождавших. Там были, помню, поэт Борис Слуцкий, исследователь футуристов Харджиев и поэт Геннадий Айги. Если я правильно помню, то распорядителем был именно Айги. У Алексея Крученых не то не осталось родственников, не то они не захотели принимать участия в кремации. Я писал об этом эпизоде в «Книге мертвых», потому не стану повторяться. Почти под самый уже конец приехали Лиля Брик в белых сапогах и поэт Вознесенский в клетчатой кепке. В тот день в крематории мы с Айги лишь поздоровались.
Так мы и прожили, старательно обходя друг друга, в Москве до 1974 года, когда я уехал на Запад. Появился он передо мною вновь уже в 1988 году, в Париже. Приехала советская делегация, и в ее составе были и Окуджава, и Ольга, жена Окуджавы, и Вознесенский с женой. Был там Евгений Рейн, был и Айги. Мы довольно тепло поговорили, поскольку всё-таки оба принадлежали к одной среде, и то, что Ворошилов и Яковлев, чистые рыцари живописи, были общими друзьями для нас с ним, бросило нас хотя бы на этот вечер друг к другу. Дело происходило в Министерстве культуры, а министром, если не ошибаюсь, был тогда Jack Lang. Айги предстал передо мной тогда в Париже уже законсервированный и полностью оформленный в облик старичка-лесовичка. У него было «колючее» лицо, не только благодаря стихийной бороде повсюду, но в нем возобладали родовые, видимо, черты чувашского шамана, перемешанные с природой. В свете приглушенных огней зала Министерства культуры он выглядел куском природы, деревенским пастухом, вышедшим из придорожных кустов, с лица не успели опасть колючки. Темная матовость кожи, синева линии губ, — я помню его лицо, увиденное близко, потому что мы долго стояли и беседовали лицом к лицу. Я понял тогда, что он «вещь в себе», как камень, поросший мхом, или валун, оставшийся от обледенения. С ним невозможно было взаимодействовать. «Такого даже в кафе не пригласишь», — думал я, зачем ему кафе, он не впишется, этот самый французский среди всех чувашских поэтов. Что делать с ним в кафе? Я ему оставил свой телефон, абсолютно уверенный, что он не позвонит, хотя советская делегация собиралась задержаться в Париже надолго. Так и вышло, он не позвонил. Впрочем, мне он не был нужен, эта «вещь в себе», я дал ему мой телефон лишь из лояльности к прошлому, к общим друзьям.
Размышляя о нем, прихожу к выводу, что он феномен такого советского оригинала. Если в Великобритании появляются время от времени эксцентричные чудаки: Бой Джордж или, спустя поколение, Мэрилин Мэнсон, то в России по деревням и весям появляются вдруг причудливые индивидуумы: Геннадий Лисин из деревни Шаймурзино, выучивший французский до степени смешения себя с образом французского поэта Айги и проживший в этом облике до самой своей кончины в 2006 году. Благодарная Франция дала ему звание командора Ордена искусств и литературы в 1998 году, понимая, что этот причудливый чуваш имеет душу француза. В детстве и ранней юности, прошедшей на окраине Харькова, у меня был приятель Павел Шеметов, я о нем писал в книге «Молодой негодяй». Выходец из предместья Тюренки, отслуживший во флоте, «Поль», как он сам себя называл, самостоятельно выучил французский язык до степени совершенства, правда, его творческий импульс не был сравним с Геннадием Лисиным. Судьба Поля сложилась трагически, в отличие от судьбы Геннадия Лисина-Айги. Поль пытался бежать на Запад через Турцию, для чего поехал в Армению и устроился работать на строительство пограничной дороги. Он попытался уйти через границу, был пойман, посажен в психушку. Дальнейшая судьба его мне не известна, возможно, его давно нет в живых. Лисин из Шаймурзино пробился в свою желанную Францию, сумел сделать из своего хобби судьбу.
Юный Айги ходил в гости к Пастернаку, так же высоко, как я, ценил Хлебникова, дружил с Крученых, но от Пастернака в его стихах нет ничего, мало что есть от Хлебникова, и всё есть от современной ему французской поэзии. Он — французский поэт. Нерифмованный свободный стих сразу обрекает русского поэта на забвение. Думал ли об этом Геннадий Лисин?
Шаманы, говорят, перед каждым камланием ели мелко нарубленные мухоморы, а те, что жили дальше к северу, ели нарубленные бледные поганки. Айги перед камланием начитывался французов. Айги был «вещь в себе», этим французским поэтом, писавшим по-русски, гордится Чувашия. Когда мне нужно стихов, я читаю Гумилева или Лермонтова.
Этот парень был здорово похож на Жана Жене
«Этот парень здорово похож на Жана Жене», — подумал я, увидев Сумеркина осенью 1978 года. Я работал тогда в американской деревне «Glencowmills» (может быть, правдивое написание деревни Glen cowmills, то есть коровьи мельницы Глена, а может быть, верен первый вариант). Я был членом бригады работяг, возглавляемой заводным брюнетом Майклом. Кроме меня, членами бригады были парни Билл (толстый блондин) и Джордж (тощий меланхолик). Мы занимались тем, что восстанавливали старую ферму, чтобы превратить ее в загородный дом светской дамы Реми Сондерс. Деревня находилась в up-state штата New York, на его севере, в паре часов езды на автомобиле от заброшенного городка Хадсон (он же Гудзон). Реми Сондерс хорошо говорила по-русски, жила на Мэдисон-авеню в Нью-Йорке и была в те годы лучшей подругой и менеджером балетного танцора Михаила Барышникова. Это она определила меня в бригаду строителей, якобы помня о данном мне обещании найти работу, а на самом деле потому, что рабочий, на место которого меня взяли, проворовался, украл часы. По уикендам Реми обыкновенно приезжала с инспекцией — посмотреть, как идет строительство. Почти всегда она привозила гостей. Так вот и случилось, что я впервые увидел моего будущего издателя, стоя в траншее под домом, — мы долбили траншею в скальном грунте, чтобы подвести под дом новый фундамент из «конкрита», то есть бетона. Старый фундамент истлел за двести лет существования фермы.
Они приехали, а мы работали. Кроме Реми и Сумеркина приехали еще две американские молодые девки-сестры (они промелькнули у меня в «Дневнике неудачника») и стали заглядывать к нам в траншею, что вызвало всеобщее наше, работяг, раздражение. Мы были и без них злы, потому что скала, появившаяся