Я впервые взял Лолиту за руку. Она вздрогнула и вопросительно обернулась к родителям.
– Чего уж там, – растроганно сказал старик, а матушка Ефросинья закусила уголок платка да так и осталась стоять, пока не сжевала платок без остатка.
А мы с моей обретенной наконец любовью вышли в сад и сели под старой яблоней. Смотрели сквозь листву на зарождающийся месяц и слушали вскрики птиц, которым, очевидно, приснился коршун, следили глазами за падающей звездой и уклонялись от падающих яблок, пока одно не упало мне на голову. «Надо будет на досуге о законе всемирного тяготения подумать» – возникла мысль, но тут ворота слетели с петель, и во двор влетело десятка полтора преображенцев во главе с князем Иваном. Видно, его сразу же по нашем приезде вызвали, потому что он так в дорожной одежде и остался. Преображенцы окружили дом, а князь Иван поднял коня на дыбы и закрутился посередь двора, стреляя в воздух сразу из двух пистолей. В доме поднялись крики. Я вскочил:
– Чего людей пужаешь, ковбой хренов?! – и схватился за старинную татарскую саблю, добытую моим пращуром при взятии Казани.
– Остановись, Михайло! – крикнул мне Иван. – Не клади охулки на руку. По цареву приказу прибыли. – Он выхватил из-за пазухи мундира свиток с сургучной печатью, сорвал печать и проорал на всю слободу: – Указ его царского величества. Стрелецкого голову Василия Сутеева, сына Трофимова, взять в оковы со всем семейством и доставить в Пыточный Приказ по подозрению в умышлении на измену. Взять их!
Преображенцы ввалились в дом.
– А тебе, Михайло, на квартиру свою отправляться велено да к завтрашнему дню готовиться.
– Да как же так, Иван?! Это ж оговор какой-то! Да Василий Трофимыч же... Он же всегда...
А Василия Трофимыча преображенцы выволокли на крыльцо. Руки за спиной заломлены выше головы, так что борода метет землю. В избе ему, видать, по лицу хряснули пару раз для острастки, так что одного глаза почитай что вовсе не было, а вся борода из седой стала красной от множества кровищи, натекшей из взбухшего носа. Я было бросился помочь старику, но Иван нагайкой придержал:
– Не ходи, Михайло, супротив воли государевой... А про твоего тестюшку будущего ужо все доподлинно известно. В заговоре он состоял. Так что пытошная камера – это так, простая формальность, чтобы документально закрепить все его преступления в полном соответствии с законом. Чтобы никакие правозащитники комару носа не могли подточить. Веди его, ребята! – крикнул он преображенцам.
Я схватился за свою старинную татарскую саблю, добытую моим пращуром при взятии Казани, но кончик Ивановой сабли был уже у моего подбородка.
– Не надо, Михайло, не надо. Куда тебе супротив меня с саблей. Не твой это струмент, – и он усмехнулся.
Матушка Ефросинья цеплялась за ноги мужа, которого волокли к телеге. В ней уже едва шевелились побитые стрельцы. Мальцы Василия Трофимовича орали в голос до тех пор, пока какой-то преображенец, совсем сопливый, не полоснул их саблей, обоих разом, так что они сникли и повалились на землю, уже политую кровью их отца. И пресекся род стрельцов Сутеевых, немереные десятки лет служивших Святой Руси.
Да, переход от Святой Руси к Великой России многая крови стоит.
А лапушка моя стояла, прижавшись ко мне всем дрожащим телом, своими плечами, бедрами своими, своими невеликими грудями.
– Негоже тебе, Михайло, с изменническим отродьем якшаться. А то, на заслуги твои не глядя, вслед за отцом ее пойдешь.
Лолиту оторвали от меня, да и сил души у меня не осталось, чтобы удержать ее. Но и у ей другие дела появились. Мать ее, бывшую мою будущую тещу, в дом вести было надо. А то она совсем сникла, когда ее младших порубили. Лолита подняла мать с земли и взволокла в дом. Потом вернулась во двор и занесла в дом тела братьев своих. А уж потом возвернулась за их головами. И посмотрела на меня за помощью отцу, раз уж я к царю приближен. Я кивнул, зная, что все это бесполезно, что не царское это дело об одном стрельце думать, когда тыщи их измену замышляют. Да и стоит ли особо русский народишко жалеть. Русские бабы еще нарожают, как скажет через четыреста лет один великий русский полководец. На том стояла, стоит и будет стоять русская земля. До поры.
– Выспаться тебе надо, парень, – сказал мне Хаванагила, – завтра, полагаю, дел у тебя будет предостаточно. Так что силы надо тебе набраться.
Не имея сил сопротивляться, я позволил Хаванагиле усадить меня на моего иноходца, и мы через весь город поволоклись к пристанищу моему, отведенному Управлением делами царя...
И вот пришло утро. Утро туманное, утро седое... Я проснулся с тяжелой головой в своей постели и, как был, в исподнем вышел во двор. Людишки мои готовились к тяжкому дню: чистили коней, устилали сеном повозки, грузили в них связки свечей.
Хаванагила зачерпнул из колодца холодной осенней воды и окатил меня ею. Посвежело. Я вернулся в палату, выпил чарку «Столичной», без которой в нонешний день ну никак не обойтись, и поморщился от вкуса запивки.
«Сколько раз просил, – раздраженно подумал я, – не давать мне пепси на запивку. Но народец ныне пошел ненадежный. Одно слово – реформы». Похлебав вчерашних щей, я велел подавать одежду. Хаванагила принес мне теплое исподнее, от которого я отказался, потому что день мне предстоял жаркий и потный, а я не перевариваю запах собственного пота. Что мне еще более противно, так это вкус вареного лука и ласки гулящей бабы, от которой несет потом и вареным луком. Так что я надел красную рубаху прямо на голое тело, равно как и черные плисовые шаровары. Портянки намотал льняные, а не фланелевые, в них нога себя свободнее воспринимает. Сапоги надел рабочие: красные лайковые с черным накладным шитьем.
– Струмент готов? – на всякий случай спросил я.
– А как же, батюшка?! – с некоторой даже обидой ответил Хаванагила. – Это первым делом. Чтоб охулки на руку не положить да при народе не осрамиться. Чтоб батюшка ваш в гробу не перевернулся, а, напротив, сынком своим горд был, что ремесло семейное в совершенство ввел. Так что, батюшка, не сумлевайся. Доволен будешь.
– Ну, тады поехали, – бросил я и вскочил на коня.
Повозка двигалась вслед за мной. Улицы были забиты народишком всякого разбора: от бояр до шакалящих милостыню юродивых, сверкающих свеженанесенными язвами. Но перед нами народ расступался, а конные, хоть и дворянского сословия, при виде нас торопко сворачивали в проулки меж домов. Я гордился собой, так как был славен своим ремеслом по всей Руси.
И вот я стою посреди Красной площади, возвышаясь над всем заполнившим ее людом. Я выше даже царя, сидящего оконь возле Никольской башни. Я стою на противоположной стороне площади, слева от храма Покрова Богородицы. На лобном месте стою. Палач мое ремесло. Я красив. Красная атласная рубаха, развевающаяся на осеннем ветру, с двумя расстегнутыми вверху пуговичками, черные плисовые шаровары и красные лайковые сапоги с черным накладным шитьем. Я стою, облокотившись на большой топор. Топор мой собственный, проверенный. Казенным я не доверяю. Они плохо сбалансированы по весу, сталь у них мягковата и тускла, нет в ней завораживающего глаз зрителя сверканья, не ощущается в них тяги к стремительному орлиному взлету и такому же стремительному броску вниз, на свою добычу. Короче говоря, жизни в казенных топорах нет. Они предназначены для местных палачей, по небольшим городкам и поселениям. А я палач царский. Палач для VIP’ов, и у меня топор импортный, потому как наша промышленность еще не сподобилась выпускать высокотехнологичные топоры для VIP’ов. Моим топором в свое время леди Винтер казнили.
А плаха казенная. В каждом городе имеются свои плахи, потому что для казны дешевле, чтобы плахи выпускались фабричным способом по единому ГОСТу прямо на местах. Чтобы не тратились средства на перевозки плах по нашим громадным просторам и чтобы не допустить задержки, ежели, к примеру, казни вершатся в двух, а то и трех городах одновременно.
И вот со стороны Иверских ворот показались первые повозки с осужденными на казнь стрельцами. На них были новые белые рубахи. В правой руке горели привезенные мной свечи. Одни стрельцы были в оковах и, хоть побывали в руках мастеров Пыточного Приказа, выглядели грозно и могли покуситься на жизнь царя, несмотря на болтающихся по всей площади работников ФСО. Другие же были повреждены при допросах до такой степени, что казнь от топора была простой формальностью и соблюдением буквы закона.