Олеша. Вы надолго или как в прошлом году?..' - 'Давайте ключ. И какого черта вы со мной резонились?' - 'Боже мой! Надо же понимать. Пять часов утра. Скука. Хочется поговорить с человеком...'
Это Одесса, - с удовольствием подчеркивал Олеша. - В Москве или в Ленинграде - ничего подобного...
Его любимцем был состарившийся красавец бильярдист Джибели, после революции он был метрдотелем в 'Лондонской' гостинице. Заядлый игрок в прошлом, Джибели знал отца Олеши и отзывался о нем так: 'Ну, Карлуша был мелкий игрок'. О таких игроках говорили: 'Играют мелко, но проигрывают крупно'. Азарт Олеша все-таки унаследовал от отца.
Юрий передавал рассказы Джибели, тонко имитируя светский говорок состарившегося льва Одессы:
- 'Понимаете, Юрий Карлович, из клуба уедешь в три часа ночи. Куда ехать? В 'Северную'. Выпьешь в шантане одну-другую бутылку 'Мумм кордон вер', дальше все как в тумане... Проснешься - черт его знает, день или ночь... Какая-то комната, постель, женщина... Кто? Откуда... Горестная жизнь фата...'
Работал Олеша много, всегда. Исписывал страницы острым почерком, большими буквами, сильно нажимая пером на бумагу. Иногда, написав на одном листе две-три строки, бросал его и брал другой. Писем писать не любил. Но однажды, в 1929 году, вернувшись из Испании в Париж, я получил от Олеши письмо. В то время во Франции вышел перевод 'Двенадцати стульев' Ильфа и Петрова. Юрий писал:
'...Насчет Ильфа и Петрова узнайте у Аристида Бриана, который, говорят, является горячим их поклонником. Приезжайте скорее!.. Мы хотим видеть вас. Правда ли, что от Севильи до Гренады раздается звон мечей?'
Олеша рассказывал о том, кого встретил накануне в 'Кружке' артистическом клубе:
'Были: рыжий Миша (брат Ильфа), С. Семенов (который 'Нат. Тарпова'), тот же Андрюша Малышев, неизвестная девушка и грустный вождь В. Маяковский'.
Даже в шутливом письме Олеша пишет о грустном Владимире Владимировиче Маяковском. Он приметил грусть, которая в последний год жизни все чаще и чаще, даже на людях, владела Маяковским. Олеша считал его вождем не только Лефа, но вождем поэтов.
Характер у Олеши был трудный, он дерзил, грубил, иногда даже оскорблял людей, которые любили его. Дня через два он встречал обиженного им человека и, глядя в глаза, протягивал руку.
- Мы не в ссоре? Нет? Ну, хорошо.
На это любивший его Валентин Стенич отвечал с горечью:
- Вы были отвратительны.
Дмитрия Петровича Мирского Олеша доводил до белого каления неожиданными афоризмами вроде:
- Античного мира не было.
- Я вас ударю, невежда! - в припадке ярости визжал Мирский.
Дмитрий Петрович был в прошлом гвардейским офицером, служил в полку стрелков императорской фамилии. Из полка он был исключен за то, что, когда командир на полковом празднике провозгласил тост за 'августейшего шефа государя императора', Мирский отодвинул свой бокал и сказал:
- Я за незнакомых не пью.
Дмитрий Петрович был человеком огромной эрудиции, энциклопедического образования. Иногда мы затевали своеобразную игру. Отыскивали в энциклопедическом словаре замысловатое, редко употребляемое слово или фамилию какого-нибудь всеми забытого деятеля и спрашивали Дмитрия Петровича, что означает это слово или что это за деятель и чем он знаменит.
Мирский отвечал не задумываясь:
- Подлащик? Лицо, заведовавшее в удельном княжестве пчеловодством.
- Мандевиль Бернар? Английский писатель семнадцатого века, по происхождению француз, писал медицинские труды. Был еще Мандевиль в начале тринадцатого века. Путешественник.
Мы приходили в восторг, но продолжали игру до тех пор, пока наконец Мирский не ошибался, к большому удовольствию Олеши.
Когда Олеша жил в проезде Художественного театра, его соседом был Александр Георгиевич Малышкин, очень хороший писатель и чудесный человек. Они вели длинные беседы. Но со стороны невозможно было понять их разговор. Оба говорили вместе, каждый о своем, и только иногда их реплики, так сказать, скрещивались и монологи наконец обращались в диалог. Юмор Малышкина был своеобразный, скрытый под маской серьезности. Были у него милые чудачества. Он, например, уверял, что пишет роман- трилогию из жизни пожарных.
- Никто не писал о пожарных. Надо же кому-нибудь написать.
О пожарных он романа не написал, но написал два отличных романа 'Севастополь' и 'Люди из захолустья'.
Разговор у них протекал примерно так:
Олеша. Вы где-то написали, что у вас был уездный мозг.
Малышкин. Написал. Между прочим, Одесса была уездным городом.
Олеша. Одессой управлял градоначальник.
Малышкин. Между градоначальником и исправником разница не так уж велика.
Олеша. Так может рассуждать человек с уездным мозгом.
Малышкин. Я кончил университет.
Олеша. Ваш университет - ничто перед моей Ришельевской гимназией. Мир делится на окончивших Ришельевскую гимназию и не окончивших ее.
Малышкин. Я с вами совершенно согласен. (Вздыхая.) Надо писать просто.
Олеша. А почему не сложно? 'Нос' у Гоголя - это просто?
Малышкин. А 'Шинель'? Мы все вышли из 'Шинели'.
Олеша. Прошу без цитат. Цитируйте только себя. Кавычки напоминают мне оттопыренные уши тупицы.
И начинался разговор о простоте и сложности - фейерверк афоризмов Олеши и очень вдумчивые и выстраданные размышления вслух Александра Георгиевича. Они прекрасно понимали друг друга, хотя каждый из них по-своему понимал трудное ремесло писателя, и слушать их было интересно.
Критика отмечала, что героя романа Малышкина 'Севастополь' Шелехова многое сближает с героем 'Зависти' Кавалеровым. Очевидно, и Олешу сближало с Александром Георгиевичем то, что они оба очень тонко чувствовали людей, подобных Кавалерову и Шелехову. Люди этого поколения ушли, молодежь нашего времени часто не понимает их сомнений, метаний, слабостей, но борьба за интеллигенцию, за наиболее жизнеспособную ее часть, была, и книги, где отражена эта борьба, останутся в нашей литературе.
...Перед тем, как писать эти страницы, я снова перечитал то, что оставил нам Юрий Олеша. Речь идет не о 'Зависти', 'Трех толстяках' и рассказах, а о его мемуарных страницах, критических заметках, очерках, где видишь его живого, с его стремительной манерой разговора, неожиданными метафорами, сравнениями. Как много он знал, как умел из бездны знаний выбирать что-то важное, чего другие не замечали, или в раздражении отбросить все, что ему казалось мелким, неважным...
Я однажды дал ему почитать книгу о Мейерхольде, изданную в Соединенных Штатах под претенциозным названием 'Темный гений'. Он прочел несколько страниц. По выражению его лица можно было понять отношение к книге.
Олеша хорошо понимал цену комплиментов белой эмиграции. Он не любил старый мир: 'Над детством нашим стояли люди-образцы. Инженеры и директоры банков, адвокаты и председатели правлений, домовладельцы и доктора'.
Он перечислял особые приметы своего детства: 'Японская война, подвиг рядового Рябова, первый кинематограф, двухсотлетие Полтавской победы, еврейские погромы, генерал Каульбарс, убийство королевы Драги...' Но в заметках 1936 года он пишет еще о том дне, когда броненосец 'Потемкин' стрелял по Одессе: 'Было два выстрела. Я возвращался домой с вишнями, за которыми меня послали. Под грохотом первого выстрела я споткнулся и упал на ступеньках лестницы черного хода. Я помню желтый солнечный свет на широких досках ступенек и прыгающие со ступенек вишни'.
Эти заметки назывались 'Первое мая' и кончались так:
'Вечером - фейерверк.