Над тем же портом, над тем же городом, бульваром, над теми же красивыми зданиями, над той же Одессой, которая принадлежала авантюристам и продавцам живого товара, рассыпается фейерверк первомайского праздника рабочих, студентов, трудящихся'.
Олеша пишет о комсорге, который погиб в борьбе с огнем во время пожара на пароходе 'Трансбалт', о комсомольце Петре Рыкине.
Война застала Олешу в Одессе. На его глазах любимый город стал городом-героем. Потом он жил в Ашхабаде. Из Туркменистана он привез новеллу 'Туркмен', прекрасную по мысли и полную любви к народу, который тепло принял его в трудные годы.
В Москве он остался без крова. В это трудное время Эммануил Казакевич поселил Юрия Карловича у себя. Это было благородное, истинное товарищество.
Теперь их обоих нет среди нас.
Нельзя винить в неустроенной жизни Олеши только его товарищей. Он умудрялся сам осложнять свою жизнь. Приехав из Ашхабада, он пропадал по целым дням и только ночью появлялся у меня, располагался на диване и засыпал. Мои домашние с ужасом заметили, что он спит одетым, не снимая пальто, надвинув на глаза шапку. После большой баталии он наконец укладывался в постель и спал, как все люди. Он был тих, обходителен, говорил шепотом, потому что в комнате рядом спали две девочки-школьницы, с ними он был очень ласков.
Олеша отлично понимал детей и знал их. И они его любили, иначе он не мог бы написать прелестную книгу 'Три толстяка', которая жива, будет жить, превращенная им в пьесу, превращенная другими в балет, оперу и в конце концов когда-нибудь в фильм. Он работал над сценарием и стихотворным текстом для мультфильмов не потому, что надо было жить, а потому, что ему нравилось это простое и милое искусство - радость детей и взрослых.
Юрий Карлович любил животных, дружил с сиамским котом по кличке Мисюсь. Кличка эта, собственно, полагалась не коту, а кошке, но в Мисюси сначала не обнаружили кота, а потом он уже отзывался на кличку Мисюсь. Когда, приоткрыв лапкой дверь, кот просовывал свою наполовину черную мордочку, Олеша говорил:
- Вошел неизвестный в маске.
Мисюсь был угрюмый, недоверчивый старый кот, он не шел к людям, он усаживался против Олеши и смотрел на него голубыми, 'цвета океана', глазами.
В заметке 'Метафоры' Олеша писал: 'Животные, как ничто другое, дают повод для метафор. О, я берусь из любой пасти, самой маленькой, вытащить целую ленту сравнений!' Олеша нарисовал, как тигр в клетке смотрит поверх людей, куда-то вдаль, избегая смотреть людям в глаза. И Олеша показывал, как смотрит вдаль тигр.
Юрий был, что называется, 'профессиональный собеседник'. Он ловил мысль на лету и отвечал мгновенно. Разговаривал он с самыми разными людьми. Я спрашивал его, о чем он мог говорить с теми, кого встречал на Пятницкой. Он отвечал:
- Очень интересно.
И среди тех, кто пришел проститься с ним, были и эти неизвестные нам люди, был сапожник из ларька в Климентовском переулке, девушки-официантки из кафе, - они прощались с ним со слезами на глазах.
Смерть уже однажды подкрадывалась к нему. Его увезли в больницу на операцию. Операция была труднейшая. Олешу спасли. Хирург, делавший операцию, писал стихи. Он навещал Юрия в комнате, которую тот снимал где-то на Сретенке.
Трое - Казакевич, профессор Минор и я - пришли тогда в больницу. Казакевича и меня не пустили, а профессор Минор в белом халате прошел к нему. У Минора белоснежная окладистая борода. Олеша потом рассказывал:
- Я решил, что уже умер и в раю и на меня глядит бог Саваоф.
Он называл смерть 'курносая'.
В тот раз 'курносая' отступила. Но она взяла реванш. Странно - у Олеши было что-то вроде предчувствия. Он начал часто смотреть на себя в зеркало. Входил в комнату, не говоря ни слова, брал у меня со стола зеркало и долго смотрел. Мне кажется, что раньше он этого не делал. Меня это забавляло.
- Ну что вы там видите интересного? Небритый пожилой мужчина.
- Не скажите. - И он ставил зеркало на место.
За несколько дней до болезни он сказал мне как-то глухо:
- В меня что-то вошло. А в другой раз:
- Со мной что-то происходит.
Мы не обратили внимания на эти 'что-то', он ведь любил недоговаривать.
Но болезнь набирала силу. И вдруг звонок:
- Серьезно болен Олеша. Посещать больного врачи не разрешали.
Через два дня поздно вечером лифтерша сказала мне, горестно вздохнув:
- Юрий Карлыч-то... сегодня.
Я понял не сразу. Не стало безмерно талантливого художника, умницы, товарища, с которым связано почти сорок лет безоблачной дружбы. И что осталось у меня, кроме книг? Веселое, ласковое его письмо в Париж и открытка - некоторое оправдание для себя. В ней было написано:
'Лева! Мне было приятно прочесть упоминание о себе в вашей статье в 'Лит. газ.'. Спасибо!
Для меня это очень важно! Жму Вашу руку.
Ю. О. 30 июня 1959 года'
Мы жили в одном доме, в разных подъездах. Он мог бы сказать мне это при встрече. Но написать было легче. И он послал открытку по почте из одной квартиры в другую.
Ему было важно даже 'упоминание'. А между тем уже три года прошло с тех пор, как было издано последнее прижизненное 'Избранное'. Я действительно лишь 'упомянул' о нем, а мог бы написать много.
Передо мной лежит последняя его статья 'Читая Хемингуэя', опубликованная посмертно.
Он читал роман 'Иметь и не иметь' как художник, замечая тонкие подробности в описании движения никем не управляемой моторной лодки четверо пассажиров ее убиты, а капитан тяжело ранен и умирает. 'Когда сквозь пробоины, образовавшиеся в результате стрельбы, попадала капля крови, рыбы тотчас бросались к ней и проглатывали ее, причем некоторые, будучи менее проворными, в момент падения капли оказывались по другую сторону лодки и не успевали полакомиться...'
Это только художественная деталь, но вот размышления автора статьи, который живет, чувствуя и понимая действительность, сегодняшний день:
'Представим себе судно мертвецов. Читающий эти строки, но не знающий романа отнесет подобный эпизод к прошлому, к романтическим же костюмам, нет, трупы и умирающий одеты в пиджаки, плащи, волосы их расчесаны на пробор и блестят, возле них валяются револьверы, а судно не что иное, как моторная лодка... Тем большей жутью веет от такой картины, что она современна и возникла в общем из процветающего в Америке чудовищного явления - гангстеризма'.
О тех, которые 'имеют', о владельцах роскошных яхт, Олеша пишет:
'Показная культурность, признание одной лишь силы денег, разнузданная чувственность, холод сердца - вот какими чертами определяет Хемингуэй тех, кому в мире, где 'не имеют', удалось 'иметь'.
Не смакование художественных деталей, но обличительную силу творения американского писателя ставит на первое место Олеша.
Рядом с Хемингуэем в той же статье он называет имена Ремарка, Сарояна, Фолкнера и 'замечательного польского писателя Ярослава Ивашкевича'. Он пишет о том, что на дне творчества Эрнеста Хемингуэя виден свет Толстого 'Казаков', 'Севастопольских рассказов', 'Войны и мира', 'Фальшивого купона'. 'Этот свет есть любовь Хемингуэя к Толстому'. И - любовь Олеши к Толстому, сказал бы я.
Несколько раз он читал вслух не завершенные Толстым страницы о старце Федоре Кузьмиче и восхищался тем, как чувственно видел Толстой людей, внешность, характеры.
Одного добивался Олеша всю жизнь - совершенства. Это была мания совершенства. Он добивался этого даже в небольших статьях, а больше всего в том, что осталось незавершенным. Ко всему, что он писал, он относился взыскательно. Для Театра Вахтангова он сделал инсценировку 'Идиота' Достоевского. Он так и