мановением руки он превратил свой строгого покроя белоснежный костюм в несомненную тогу и, смеясь в полном удовлетворении от удачи этого ловкого фокуса, сложил из пальцев знак, символизирующий грядущую победу его, Кащея, и примкнувшего к нему народа. Сказанных им слов никто не расслышал, зато Яша очень скоро отчетливо внял, что в угрюмом молчании, которое служило ответом на его доброжелательное обращение и цирковые трюки, жутковатым прибоем нарастает и, может быть, уже подбирается к его ногам угрожающее рычание. Недоуменно передернув плечами, Яша, вновь уже в костюме, проскользнул в мэрию, пожал руки двум-трем подвернувшимся охранникам и с прежней беззаботностью зашагал по пустынному коридору к парадной зале.
Люди с площади сердито придвинулись к лестнице, в массовом порядке преодолели одну ступеньку, другую, и никто не выбежал заградительно им навстречу, ибо командир охраны сообразил, что глухое недовольство бунтовщиков, сей огонь, в который некстати подлило масла неожиданное появление главного беловодского толстосума, обернется слепой яростью и жаждой разрушения, если он предпримет попытку войти с ними в открытое столкновение. Он приказал забаррикадироваться в холле и приготовить оружие: два-три выстрела поверх голов, а если понадобится, так и по живым мишеням, усмирят толпу, — таков был план этого полководца, которому не суждено было осуществиться. В предгрозовой печали присев перед горой оружия, глядя на валявшиеся у него под ногами открытые и недоеденные его солдатами банки с тушенкой, седовласый, в качестве фигурного монолита одним махом высеченный из циклопического куска гранита командир задумался о глубинном смысле обороны, которую ему предстояло держать. Если мятежников не остановить здесь, их не остановит уже никто, они дойдут до самой Москвы, а чем чреват такой исход дела, должен понимать всякий провинциальный полководец, чья армия волею судьбы очутилась на передовой. И старый воин решил быть беспощадным, каким еще не был никогда. Из кармана своей защитного цвета куртки он достал носовой платок не первой свежести и обвязал им нижнюю половину лица. Он сделал это для того, чтобы выглядеть более устрашающим, чем давала к тому основания его красная смешная физиономия завсегдатая пивной, и не быть узнанным, если ему случится во благо отечества подстрелить десяток-другой чересчур уж настырных, лезущих под пули дебоширов.
Его подчиненные запирали двери и подтаскивали к ним массивные деревянные столы, превращая мэрию в неприступную крепость, когда один из них заметил бешено несущегося по коридору бизнесмена Яшу. Не намного отстали от него простодушно скачущие в подражание кенгуру телохранители, и только что на пятки им не насаживалось катившееся следом маленькое мохнатое существо с короткими задними лапками и совсем крошечными передними, которые оно трогательно пыталось согнуть в локтях, чтобы работать ими в соответствии с правилами для заправских бегунов. Крик вырвался из глотки ужаснувшегося солдата. Все новые и новые существа, а среди них виднелись и практически исполинские, выныривали из полумрака коридора и через холл лавиной летели к выходу. Стража бросилась врассыпную, некоторые в страхе забились под столы, но большинство ринулось на улицу. Нападавшие, приняв этот рывок за внезапную контратаку, в нерешительности остановились, тесно прижавшись друг к другу, однако Яша и думавший оборонять подступы к Москве командир, беспрерывно вопя, трубя, как попавшие в беду корабли, затруднились пронестись сквозь их ряды не больше, чем если бы бежали по шелковистой траве газона. Тут и для праздных гуляк прояснилась причина этого массового панического бегства их врагов: словно из выраставшей в тяжелый бархатный бутон тьмы — и, конечно же, этот невиданный цветок был каким-то образом воплотившейся тьмой неведомого, тьмой ушедших веков и неразрешимых загадок прошлого — наступала орава невозможных, фантастических, давно брошенных прогрессирующим человечеством на страницах полузабытых книг и полотнах чудаков древности страшилищ.
Герман Федорович бежал, как в задорном детстве или в пугающей мешанине сна, и в его сердце тоже свила гнездо тьма, не оставившая места ни для человеколюбия, ни хотя бы для ужаса, от которого он, собственно говоря, и уносил ноги, и трудно было уже узнать в нем прежнего Яшу. Этот прославленный человек бизнеса вдруг как-то уныло и жалко исхудал лицом, на котором резко обозначились скулы, заострился и выдвинулся далеко вперед словно в гербарии высушенный нос, прожекторами запылали округлившиеся и на манер юлы завертевшиеся глаза, а из подбородка, в твердости переставшего уступать железу, жидковато, но с симптомами увеличения и грядущей густоты потекла как бы стальными прутиками рыжая борода. Герман Федорович и сам чувствовал, что стал жертвой каких-то нежелательных явлений, а потому, не прекращая бега, в глубочайшем изумлении ощупывал свое тело и даже бил себя руками по творящему чудеса лицу. Однако изменение вида внезапно прекратилось, и Яша был этим чрезвычайно доволен. И здесь надо со всей определенностью сказать, что его приближенные в этой удивительной и, пожалуй, из ряда вон выходящей ситуации, когда вокруг все пребывало в невиданном развитии, в гонке к далеким неведомым горизонтам, в буре становления и роста, предпочли бы полное и убедительное преображение Кащея, а видя какую-то недоразвитость своего шефа, не знали, что и думать.
Не стало ни атакующих, ни обороняющихся, все обратилось в бегство, в беспорядочное сокрушение дистанции, неизвестно кем отмеренной и преподанной беловодцам в качестве взыскующего скорейшего исполнения урока. Чудовища уродливо скакали, с кряхтением изувеченных ползли, летели низко над асфальтом, с мрачной замогильностью шелестя крыльями, они никого не трогали и не преследовали, решая собственные проблемы, но большой страх заставлял массу народа постоянно оказываться у них на пути и сломя голову бежать впереди без резонной догадки, что надо бы свернуть в сторону. Среди этих охваченных экстазом людей был и Мартын Иванович, которого внезапно нахлынувший ужас оторвал от Григория и принудил с шальной для его преклонных лет прытью засверкать пятками. Иные из чудищ, как рассказывали на следующий день очевидцы, вскоре рассеялись в воздухе, многие же попрыгали с набережной в реку и исчезли в толще воды, прочие шмыгнули в траву, в заросли разных сквериков или в подвалы домов, в общем, от них, гнусных монстров, не осталось и следа, а люди — и этот факт подтверждался всеми, без исключения, свидетельствами — ошеломленные, насмерть перепуганные, долго еще бежали по улицам, каким-то несуществующим чувством улавливая за спиной погоню.
Мой страх велик, но улепетывать не буду, решил Григорий Чудов. Застывший в тени дерева, он смотрел на парадный вход мэрии, на лестницу, где лежали в давке сбитые с ног или как бы окопавшиеся, пережидающие грозу люди. Одни медленно, тяжело вставали и отряхивались, другие ворочались, ползали по ступеням в недоумении от своих ран и ушибов. Поднявшись, они дико озирались по сторонам и быстро скрывались в улицах, казавшихся спокойными. Долгожданная тишина повисла над площадью как заключительный аккорд грандиозной драмы, который продлится неизвестно сколько и которому вовсе не обязательно внимать. Из мэрии вышел высокий грузный человек в соломенной шляпе, и Григорий узнал Волховитова, фотографии которого ему случалось видеть в беловодских газетах.
Соломенная шляпа, сидевшая на голове градоначальника, была как диво-дивное, нечто из комедии переодеваний и ошибок, и Григорий обоснованно колебался: не опечаткой ли значится теперь на скрижалях истории его скоропалительное опознание? Момент, конечно же, значительный, впрямь исторический, а незнакомец выглядел так чудно, истинно пейзанин, по недоразумению забредший в царские палаты. Но московский гость нутром чуял, что видит феноменального победителя беловодских выборов, и ему казалось уже, что иначе быть не могло, что нынешние события, с самого начала получившие странный оборот, к тому и клонились, чтобы в конце концов по всем статьям иррациональный, немыслимый, непознаваемый мэр явился из своего сховища в комически-хамелеоновой личине, в самом нелепом и карикатурном камуфляже, какой только смогла придумать для него сатирическая сила истории.
Радегаст Славенович торопливым шагом обогнул здание, где протекли месяцы его правления, и скрылся в узком переулке. После минутного колебания и таинственной усмешки, скользнувшей по его лицу, Григорий, прихваченный болезненным любопытством, ступил на тропу сыска. Переулок был пустынен до одури, там шли только московский гость и мэр в соломенной шляпе. Тишина здесь сосредоточилась еще более мертвая, чем на площади, деревья и серенькие, поникшие дома стояли в оцепенении, на перекрестках светофоры работали в пустоту. Радегаст Славенович уже не спешил, для большей приятности самочувствия он выпростал из-под ремня свою нежнейшей белизны и эластичности рубаху и свободно пустил ее поверх брюк, а волшебством добыв из ничего что-то смахивающее на веер, принялся загребать на себя воздух посвежее. Бросает бразды правления, черт возьми, экий легкомысленный парнишонка, подумал Григорий и с досадой искушенного в житейской прозе человека покачал головой на столь удручающую безответственность. Минута выдающаяся и вместе с тем на редкость глупая, как одиноко сгнивший в лесу, изъеденный червями гриб.
Григорий ускорил шаг, и ему почудилось, будто его нога увязла в чем-то расползшемся гнилой