Темная, словно бы олицетворяющая нечто запретное близость умершего времени волновала воображение Григория, но знать, увидеть, пощупать ему хотелось тогдашнего жителя этой земли, из плоти и крови, обреченного, как и он сам, смерти и тлену, а не колдуна и кочевника без роду и племени.
И надо же было судьбе устроить так, чтобы Григорий, вышагивая рядом со столь примечательным, необыкновенным существом, владельцем немыслимых тайн и исследователем баснословных бездн, не испытывал настоятельной потребности остановить его и, простирая к нему руки или даже простираясь перед ним ниц, взмолиться о даровании откровения! Он словно замкнулся в себе, в своей человеческой природе, и шел неведомо куда, преисполненный гордости оттого, что у него великолепный и небывалый попутчик, а он ни о чем его не просит и пестует свою сдержанность как святыню.
И в сущности не иначе у него было бы с любым, с Богом и дьяволом, с отцом, восстань тот из могилы. Жизнь ли это вне времени или преждевременная смерть?
Вот они уже в поле, бредут, не зная усталости, по проселочной дороге, впереди неподвижно зеленеет рощица, земля прислушивается к собственным шумам, которые не достигают поверхности. Ветер играет и проносится где-то за пределами этого мира.
В рощице пятна света и тьмы побежали, чередуясь, по невзрачному лицу Волхва, превратили его в реку, неожиданно стиснутую искусственными границами; она возмущенно забурлила, эта река, и, образовав воронку, безуспешно попыталась уйти вглубь. Но самого себя наизнанку не вывернешь. Путники вышли на открытое пространство и остановились на краю обрыва. Внизу под ними лежала, объятая какой-то пыльной зеленью, необработанная земля, покорно лившаяся к далекому горизонту, где раскрывалась, чтобы принять ее, чудовищная багровая пасть заката.
Волхв, поставив ногу на освобожденный от коры ствол поваленного дерева, посмотрел на резкие красные облака, которые из-за своих причудливых, нервных очертаний казались находившимися в беспрестанном движении к какому-то единому центру, и их отблески создали вокруг головы принявшего величавую позу зрителя подрагивающий алый нимб, а впрочем, и некую световую преграду. Горизонт и закат поспешили деликатно отгородиться от пришельца. Григорий не знал, происходит ли с ним то же самое, однако мог поручиться за себя: уж он-то от печального отставника никоим образом не отмежевывается. Не обнаружив и намека на благодарность столь доброжелательно настроенному спутнику, Волхв заговорил, но так, как если бы обращался исключительно к самому себе:
— Нас называют пророками, теми, кому ведомо и прошлое, и настоящее, и будущее. А я, сидя здесь, в этом городе, так по-настоящему и не восстановил в памяти прошлое, не разглядел толком настоящее, а чтобы узнать будущее, вынужден был обратиться за помощью к шарлатану. Я помню, что некогда был добродетелен и мудр, обладал исключительными способностями и владел знанием, которое позднее разные мудрователи, жаждущие любой ценой приобщиться высшему, стали называть тайным, намекая, что и они им в какой-то мере владеют. А мне не было нужды хитрить, надевать маску тайного повелителя стихий, продавать душу или честь за крохи чужой славы. Я умел делать и делал то, что вместо меня не сделал бы почти никто. Но теперь от моей силы остались лишь осколки. Я обломок прошлого с едва брезжащей памятью и выдохшимися стремлениями. Где я прежний? И если тот, давний, век был действительно велик и чудесен, как же он мог исчезнуть без следа? Куда все пропало? Почему я стал другим? Я пуст, похож на истощенного старика. Стоило ли возрождаться? И возрождение ли это, если я не вижу и не нахожу в себе своего истинного «я»? Никто не заставит меня поверить, что моя былая чудесная сила передалась вашей науке, изобретающей чудовищные бомбы, и влилась в мускулы вашей промышленности, чтобы она без устали создавала прелестные вещицы для удовлетворения женских капризов. По крайней мере, я никогда не признаю законным и благим такое наследование. Я не встретил здесь своих наследников и думаю, что их не существует вовсе. А если со мной все в порядке, если я, возродившись, и не имел права претендовать на большее, чем на свое нынешнее положение, то что же сталось с тайным знанием? Где и когда оно утратилось? Кто повинен в том, что оно теперь недоступно ни мне, ни, может быть, никому в этом мире?
Не похоже, чтобы произнесенная речь слишком взволновала Волхва, хотя в вопросах и восклицаниях не обошлось без некоторой пылкости. Конечно, зря бросать слова на ветер он сейчас не стал бы, но все- таки из кривоватого уважения к бедной гордыне слушателя очень поскромничал, если вспомнить слухи об удовольствии, какое он находил в волшебных кувырканиях в воздухе и на водах, да и сегодня виденное очевидное возникновение веера из ничего. Стало быть, подумал Григорий, втайне доволен и остатками былой мощи, не считает, что его дела совсем уж плохи. Для действительного современника изобретающей бомбы науки и служащей женским капризам промышленности было бы весьма даже недурно с такой легкостью добывать из воздуха веера, а иной раз и более необходимые вещи.
Высказавшись, отставник сел на поваленное дерево, на то самое место, где только что стояла его нога, и с прежней невозмутимостью посмотрел в глаза Григорию. И этот взгляд, а не простые и отчасти даже нелепые слова, брошенные Волхвом закату, уравнял их с естественной необходимостью. Ибо у Григория были свои жалобы и претензии и от них шла невнятица, какая-то заведомая несостоятельность всего, что он мог сказать своему собеседнику, этому вечному временщику. Определенность же сосредотачивалась в молчании, в исполненных глубокого смысла паузах, когда ему становилось ясно, что у него в запасе еще твердо отмеренный остаток жизни и это больше, основательнее, чем смутная тоска Волхва по былой, затерявшейся в веках мудрости, которую он не сумел пробудить ни пылкими воззваниями, ни каким-нибудь властным указом.
Может быть, Григорий был уже и не прочь отделаться от странного попутчика, который зачем-то привел его в лес, практически в неизвестность, но не мог же он отделаться молчанием! К тому же это было бы, пожалуй, несвободно, обязывало бы сознавать себя и собеседника двумя все познавшими мудрецами, которым при встрече нечего сказать друг другу. А ведь о мудрости понято, что она утрачена или даже вовсе погибла; и ничего тут уже не поделаешь, и притчи никакой не получается. Григорий сел на землю, поерзал, устраиваясь поудобнее. Ситуация в сущности нравилась ему, но он хотел бы неспеша распутывать ее хитросплетения, а закат, предвещавший скорое наступление ночи, явно торопил.
— Да, печально, — сказал Григорий. — Вы могли бы принести мне освобождение от узости… Ну, я не только о себе, но мне, понимающему, это очень необходимо. Свобода! О-о! Разве не могло статься так, что вы подарили бы ее мне? И не за ней ли я пришел в Беловодск? Дело не в веере, который вы этак мастерски извлекли оттуда, где он не существовал и в зачаточном виде, а в чем-то гораздо большем. Про других говорить все же не буду, может быть, они и не нуждаются в том, чего хочу я. Когда люди верили, что камни тоже живут, что небо дышит, а звери имеют душу, они были гораздо свободнее, хотя бы потому, что не могли воспринимать свою смерть как полное исчезновение. Раз всюду жизнь, абсолютное исчезновение невозможно. Если моя жизнь только часть жизни племени, которому я принадлежу, и это племя не только глазами своих членов, но и само по себе, как истинно живой и самостоятельный организм, видит то же, что вижу я, и даже гораздо больше, то как и куда я исчезну после смерти? Все это вы понимаете лучше меня, я всего лишь хочу обрисовать собственное понимание… Видимо, то и была мудрость, об утрате которой вы сейчас безутешно плачете. Скромная мудрость безвестного жителя, на которую вы опирались в своей могущественной мудрости. Возможность не думать о смерти, не думать просто потому, что ее нет, не может быть, поскольку будь она, тогда ничего не значили бы ни жизнь камня, ни дыхание неба, тогда вовсе никакой души не было бы у зверя. Но, к счастью, яснее ясного, что душа у зверя есть, а небо дышит. Глупо думать и видеть иначе. И это мудрость. Так было. Я не ошибаюсь? А потом каким-то образом все перевернулось, истощилось, деградировало, и звери лишились души, а небо перестало дышать, и думать, что это не так, стало признаком дурного тона, а то и сумасшествия. И разве не поиздевались вволю над животными, прежде чем дойти до отрицания их сознательности? А, вы сознательны? Значит, вы подлежите нашей юрисдикции! И их таскали в суд и приговаривали к смертной казни, пока не решили взяться за их истребление в массовом порядке, без судебных проволочек и гуманной уравниловки в праве на торжественно обставленную казнь, уже не приписывая им ни глубоких чувствований, ни тем более волшебных способностей. С первой же, еще бегло промелькнувшей у человека мысли, что он хоть чуточку, а выше окружающего, началось падение. Человек с удивительной быстротой сделался гол и убог, и оказалось, едва он остался наедине с самим собой, а вернее сказать, наедине со своей неминуемой смертью, что его душа серее и беднее мыши в ее щели. О чем же теперь мне думать, как не о своей грядущей кончине? И что я, ни во что не верящий, такого значительного в состоянии подумать и сказать о смерти? Магия и поэзия ушли, и строят нынче, главным образом, прямоугольные стены, среди которых мы