жижицей; должно быть, раздавил тот самый обидно и бессмысленно погибший гриб. Он недовольно поморщился. Да, мэр тайком, как вор, покидает свой пост. Сейчас никто не интересовал Григория так, как этот господин, который в сущности и был вором, самозванцем, узурпатором власти. Но коль уж ты взял эту власть, так держи ее и делай, полемически воскликнул Григорий, правда, лишь мысленно. Увы, господин в соломенной шляпе меньше всего задумывался о своей ответственности перед поверившим ему народом, это чувствовалось по его удалявшейся спине. Капитан, слишком рано, в нарушение долга, покидающий капитанский мостик тонущего корабля. Григорий поднял руку и сжатым кулаком погрозил прямой, широкой спине прохвоста. Но его гнев быстро миновал, ведь мэр был уже не властелином города и еще не тем, кем представляли его народное воображение и поэзия, а всего лишь беглецом, нуждающимся в помощи, в возможности спокойно, без помех покинуть свои недавние владения.
Как ни хотелось Григорию выразить грандиозную мысль, осуждающую Радегаста Славеновича или, по крайней мере, проливающую свет на его личность, это ему не удавалось, мысль создавалась и работала, но как-то отдаленно, выбирая окольные пути. Он уже не испытывал к удаляющейся фигуре в дурацкой шляпе ни малейшей неприязни, и не потому только, что Волховитов так и остался здесь, в Беловодске, пришельцем и не научился принимать близко к сердцу местные беды. Может быть, виной тому было одиночество, которым веяло от оставленных мэром на тротуаре следов. Одиночеством уже был пропитан воздух переулка, окраины, где они очутились. Говорят, Радегаст Славенович копил, прибирал к рукам, грабил народ. Но уходит он налегке.
Впрочем, сколько ни присматривался и ни прицеливался Григорий, имея в виду завлечь беглеца в зону своего внимания и пристального изучения, некоего исследования, его мысли то и дело сворачивали на собственную персону. Он появился в этих краях с жаркой и неутолимой жаждой бессмертия, с великим ожиданием и надеждой, в восторженной уверенности, что возьмет вечность чуть ли не нахрапом, а куда она, эта надежда, завела его? Немудрящий вопрос стучит теперь молоточками в голове: чего он добился? какие плоды сорвал с древа познания? Ведь главным было даже не ожидание жизни после смерти, а мысль, что уже сейчас, на земле, хотя бы и в Беловодске, необходимо что-то строить ради этого будущего немеркнущего бытия. И что же он построил?
Неправильно, задумывая столь великое дело, говорить о надобности что-то строить. Но в Беловодске все его существо только и делало, что вертелось вокруг того или иного «что-то». Наверное, здесь иначе нельзя. Нет места абстрактному и надмирному, и неудачу терпит замах на монументальность.
Это не его родной город, и он уже истосковался по Москве, но ведь и здесь он не перестает быть самим собой. Так в чем же причина поражения? Того исключительного унизительного поражения, какое ему едва ли довелось бы испытать в родных стенах?
Можно ли свалить вину за провал на особое стечение обстоятельств, на то, скажем, что удивительный вихрь событий, закруживший беловодцев, подхватил и его, отвлек от насущнейшей для него задачи, замутил и захламил идею, свел ее в конечном счете на нет?
Надо выкручиваться. Надо, не обеляя себя, поставить Беловодск перед фактом его вины в крушении благого начинания.
Григорий до боли, до хруста вывернул шею, высматривая, где он, этот самый виноватый, подсудный Боловодск. И застонал. Но видел он только обмахивающегося фантомным веером пешехода. Ему представилось, что время пребывания в Беловодске, отданное Коптевым с их священным Кормленщиковым и беседам с местными мудрецами, он провел, между прочим, в горизонтальном положении, будучи большим, даже пухлым и округлым как глобус, и так нужно было для того, чтобы через него, сквозь него текла и текла беловодская действительность — неприглядная, прямо скажем, действительность — а он впитывал ее и свободно пропускал дальше, впитывал и, по возможности, не отравлялся. В таком случае, вероятно, жить, а не умирать, и работать ради будущей жизни на далеких небесах означало прежде всего вытерпеть этот странный эксперимент, а после встать, с облегчением размять затекшие члены и преодолеть в себе все его последствия, очиститься.
Но дыма без огня не бывает. Положим, эта действительность, после треска и гама обернувшаяся могильной тишиной, только чахлое отражение бытия как такового, и таинственная, великая, потрясающая воображение возможность, из которой она чудесным образом выплеснулась на землю, далеко не то же самое, что более или менее случайная беловодская жизнь. Но разве случайно это отражение? Могло ли оно быть другим?
Все то бессмертие, с мечтой о котором путешественник вырвался из холодных объятий ночной лужи и подался в утренний Беловодск, подразумевало некое возвращение из действительности к возможности, скачок в нее с последующим переходом к абсолютно новой яви. Но теперь он заглядывал в лабиринт времени, слагающего однотонную песнь о вечности, в ответвления и тупики, и не сомневался, что всюду видит одно и то же, и подтверждением этого изначального мирового единообразия служила с затуманенной грустью маячившая впереди натура Радегаста Славеновича. По-человечески Григорий жалел добровольно подавшего в отставку мэра, но тайная сила, сидевшая в том и с тупой последовательностью заставлявшая его блуждать в повторениях жизни, стала внушать ему страх и отвращение.
Вопросы оставались без ответа. Волховитов шел спокойно, прогулочно, не оглядываясь, и Григорий печально вздохнул. Он не был ни храбрым, ни трусливым и потому как-то не думал об опасности, которую мог представлять для него бегущий с тонущего корабля капитан. Да и точно ли, что корабль тонет? Догнав мэра в уверенности, что знает, как обращаться к богам и их знатным пленникам, Григорий проникновенно спросил:
— Куда вы, Радегаст Славенович?
23. Исход
Волхв обернулся, безмятежно, хотя и с неизбежной проницательностью, посмотрел на поспешающего за ним человека, в душе которого волна отвращения выточила зуб на самые основы бытия, и, не останавливаясь, ответил:
— Не знаю. Наверное, просто гуляю. А вы не хмурьтесь и не напрягайтесь так, супостатов здесь нет. Вечерок отменный!
Григорий умолчал о посещавших его догадках насчет смысла этой неурочной прогулки, не лишенное лукавства соображение, что у его неожиданного спутника своя жизнь, могущая иметь собственные недоумения и трагические стороны, оказалось выше совести, призывающей его к защите человеческого рода от подобных Радегасту Славеновичу субъектов. Надо же, супостатов здесь нет, так и сказал… острый язычок у беса! Он приноровился к шагу отнюдь не торопкого беглеца, и тот не возражал против этого вмешательства в его одиночество. Улица словно вымерла и покрылась плесенью, шум города давно отступил за кулисы, и в голове Григория мелькнуло: нас провожают подчеркнутым молчанием.
Они шли по окраине, за которой вставали дремучие леса, издали рисовавшиеся горными склонами, и тянулись бесконечные унылые поля. Волхв не спрашивал Григория, кто он такой, откуда взялся и почему увязался за ним, не спрашивал имени и знает ли он, Григорий, с кем имеет честь шагать бок о бок по тихим и уродливым, грязным улочкам. Такой экскурсии в Беловодске у московского гостя еще не было. Отсутствие любознательности, которому Волхв без обиняков положил начало, сковывало Григория, однако он рассудительно подумал, что достигнет скромной правильности, если и сам сбавит интерес к фактам своей биографии, а равно и умерит пытливость до того уровня, на котором его спокойно и, в общем-то, добродушно поджидал сверхъестественный попутчик. И они шли молча, каждый по-своему подсчитывая возможные шаги до сбыточности счастья, какой-нибудь неожиданности или страшной катастрофы.
Странно было Григорию, что он вдруг так близко и крепко сошелся, даже как бы сплотился с человеком, который, известное дело, и не человек вовсе, во всяком случае продолжительностью существования далеко выходит за пределы человеческого разумения. Кто бы он ни был, этот господин, нарекшийся Радегастом Славеновичем, в каком бы обличии ни являлся в те или иные эпохи своего пространного бытия, он, а не его призрак или предшествующее жизни сновидение, ступал по этой земле еще во времена, когда никакого города здесь не было и в помине, а будущие беловодцы ютились в землянках и хижинах, охотились в лесах на дикого зверя и с первобытной страстью поклонялись идолам.