— Оставь… насчет образования и честной жизни — об этом не надо, — с досадой прервал друга Антон Петрович. — Не вам, сгубившим Россию, говорить о честности и культуре.
— Но ведь и ты, со своими идеями полной демократии, свободы слова и совести, приходишь к тому, что, с одной стороны, балом правит разнузданный торгаш, хапуга, а с другой, мается нищий и униженный труженик. И ты не нужен ни тому, ни другому, потому что для первого вся демократия и свобода в его деньгах, а для второго нет ничего более заманчивого, чем экспроприация.
Артист в голубом, откинувшись на спинку стула, даже зубами заскрипел, так мучительно было для него признать правоту друга. Но он был честен. И сказал:
— Это верно. Ты прав, Леонид Егорович.
Артист в красном просиял, довольный, как мальчик, получивший в подарок дорогую игрушку. Голубой Карлик презрительно усмехнулся на это его простодушие.
— Значит, — сказал он, — мы оба приходим к одному и тому же. Вот что меня озадачивает и мучает: где же выход? в чем спасение? существует ли воистину чистый и справедливый путь? До сих пор всегда даже самые верные, гуманные, человеколюбивые идеи оборачивались кровью, насилием, войнами, ложью, лицемерием. Тупик? Ты бьешься головой об стенку, размышляя обо всем этом?
— Мне достаточно того, что ты колотишь меня на эстраде.
— Все подводит нас к тому, что мы должны искать третий путь. Люди, подобные нам, говорили и говорят о том же. Но в чем этот третий путь и где он? Мы с тобой, дружище, рационалисты и прагматики, но те, что говорили о нем до нас, они идеалисты. Искомый путь, конечно же, в честности и справедливости, но как только заходила речь о достижении этой честности и справедливости, эти прозорливцы, словно бы не зная, как выкрутиться и что придумать для скорейшего осуществления их начертаний, ударялись прямо-таки в безудержный идеализм, в головокружительные мечтания. Они талдычили, например, о Золотом веке человечества… раз он был некогда, он должен быть и в будущем. Но это чистая фантастика! Где, когда и кем по-настоящему доказано, что этот век когда-то имел место? Что проку во всех этих ссылках на некие загадки древности, на тайну Атлантиды? А даже если та Атлантида и была земным раем, которого люди оказались в конечном счете недостойны, то где же гарантия, что в будущем люди снова сумеют построить рай? Я думаю, Леонид Егорович, мы с тобой должны искать такой третий путь, который заведомо исключит проявления зависти, злобы, отвратительного честолюбия, жестокости, страсти к обогащению.
Оппонент долго размышлял над словами Голубого Карлика, выискивая в них противоречия и неувязки, и наконец произнес с холодным, ироническим удивлением:
— Мы с тобой?
— А почему бы и нет? Разве мы не связаны с тобой одной цепью, а если уж на то пошло, то и дружбой?
— Но где мы будем искать этот третий путь? Здесь, в «Гладком брюхе»? В перерывах между выступлениями?
— Да, да, здесь, в «Гладком брюхе»… везде, где бы мы ни оказались! — с жаром подтвердил Голубой Карлик, его глаза, стесненные белыми мясистыми выпуклостями, засверкали. — Мы будем искать его в наших душах. Мы вынуждены потешать сытую и глупую публику своим гнусным номером, но у нас не отнят разум, не отнято еще понимание справедливости… Разве мы имеем право отбросить это понимание, не развивать его, не искать для него выхода, воплощения в действительности?
Леонид Егорович снова погрузился в размышления. Он не мог не признать правоту своего друга и не заразиться его энтузиазмом. Но для легкости подъема он был все-таки слишком грузен, ему мешал лишний вес. Красный Гигант с горечью вымолвил:
— Мне надо сначала похудеть…
— Может быть, — согласился Голубой Карлик. — Но может статься и так, что ты никогда уже не похудеешь. И тогда твои слова, что сначала-де надо похудеть, напомнят другие, печально знаменитые: потерпите, товарищи, вот построим сначала социализм, общество разума и справедливости, а потом и станет хорошо, потому что мы начнем строить общество безусловного благоденствия и когда-нибудь будем жить в нем. Нет, время не терпит, Леонид Егорович. Наша жизнь становится все меньше. Да и нужно ли, чтобы ты похудел? Я, напротив, склоняюсь к мнению, что как раз нынешние наши скорбные обстоятельства как нельзя лучше способствуют развитию идей и поискам третьего пути.
Леонида Егоровича слегка задело за живое карликово рассуждение, и он собрался было возразить, что обстоятельства, в которых они действуют и мечутся в поисках выхода, гораздо труднее и обременительнее для него, чем для его друга Антона Петровича, а это уже само по себе не совсем справедливо. И потому будет лучше, если Антон Петрович, его соперник на эстраде, но друг в жизни, взвалит на себя основное бремя поисков третьего пути. Такую отповедь намеревался дать Леонид Егорович, но ему помешало внезапное появление Питирима Николаевича, который, без церемоний присвоив себе права как бы третьего члена их маленького кружка, направился прямиком к их столику и с пьяной неспособностью координировать движения грубо плюхнулся на стул. Голубого Карлика интересовал ответ друга и предполагаемого соратника, и он, не то пренебрегая неуместным присутствием писателя, не то в смиренном познании его неотвратимости, сразу обозначившейся, решив и его подключить к беседе, словно бы рассеянно и немного вяло проговорил:
— А мы тут говорим о третьем пути… Третий путь, знаете, надо искать… третий путь — это когда ни левых, ни правых…
Красному Гиганту было неприятно, что Голубой Карлик внезапно привлек и пригрел этого человека, с которым их связывало, в лучшем случае, шапочное знакомство, и скорее всего посадил опять же ему на голову, если принять во внимание, что в его, Красного Гиганта, обязанности входили большие трудности и страдания, чем в обязанности чересчур прыткого Голубого Карлика. И он уже собрался запретить Антону Петровичу говорить на эту тему, выдавая их маленький секрет, но Питирим Николаевич и тут опередил его.
— К черту третий путь! — вдруг развязно выговорил он и махнул на Антона Петровича рукой. — Мне теперь плевать и на левых, и на правых! Мы же друзья, ребята. Так угостите меня стаканчиком!
Артисты, опешив, смотрели на этого господина, который не иначе как ложно истолковал их социальное положение и дошел в своей плебейской наглости до того, что запанибрата навязывал им свою дружбу. Хотя Питирим Николаевич пытался говорить с оживлением, с каким-то намеком на поэтическую фантазию в быстро сменявшихся выражениях лица, явно не знавшего сегодня мыла, и держаться с уверенностью завзятого гуляки, который и в годину напастей и личных неурядиц способен оставаться душой самого изысканного общества, у него был вид опустившегося человека. Он сидел перед едва знакомыми людьми в мятом костюме и с сомнительным запахом изо рта и выпрашивал не что иное как подачку, милостыню.
— Я сказал что-то вас удивившее? — продолжал он в том же тоне. — Ну-ну, перестаньте, мы действительно друзья и к тому же повязаны, да, я позволю себе так выразиться, именно повязаны… надеюсь, вам понятно, о чем речь? Я в бедственном положении, но и ваше положение, сдается мне, не краше. С каких пор вы на сцене? Кажется, припоминаю… Но началось-то все с того рокового вечера у вдовы, не правда ли? О, как я радовался, что попал к ней, я ведь был голоден, друзья мои… я и сейчас не сыт, отнюдь… но тогда у меня просто кишки переворачивались и слюнки текли при виде осетрины… Если бы я знал! Я бы не притронулся к ней! Я бы превозмог себя, свой голод, вопли своего возбужденного желудка! Вот тогда все и началось… А теперь мне на все плевать! На ваш третий путь в особенности! Даже если вы скажете мне, что от содержимого того стаканчика, который вы мне сейчас поднесете, у меня вырастет ухо в самом неподобающем месте, я не остановлюсь, я осушу его до дна, у вас на виду! Но я жду, други! Я весь внимание, я готов аплодировать вашей беспредельной доброте!
Артисты тревожно переглянулись. Питирим Николаевич нес околесицу, опускался все ниже, терял человеческий облик, но он был в каком-то особом роде опасен, и они это чувствовали. У него было горящее, воспаленное лицо человека, которому не надо называть свой путь третьим или десятым, настолько он для него единственно возможный и правильный. В его глубоко запавших, обведенных черными кругами глазах мерцали гибельные огоньки, и в них проглядывала душа разбойника, нигилиста, который если уж задумает преступление, убийство — задумает просто оттого, что ему станет невмоготу жить без преступления! — то убьет не первого подвернувшегося прохожего и даже не подлого негодяя торгаша вроде Макаронова, а человека чистого, интеллигентного, хитро рассчитав в извратившемся уме сладость такого убийства.