вовсе выводило ее из равновесия. Ведь она рассчитывала со временем поселиться в этом жилище, обрести в нем покой и все необходимые женщине блага, а в лице Шишигина — человек ли он, демон ли — получить верного супруга и надежного исполнителя ее капризов.
Ну как еще надуть губы, чтобы он увидел и понял? Соня вытянула их в трубочку, в общем, она удлиняла и удлиняла их до невозможности, и со стороны это уже выглядело так, как если бы она заглотила половину копья и остановилась на мгновение перевести дух. Ноль внимания! Соня, создав на узкой полоске своего лба борозду надменной скорби, отправилась в ванную принять душ, а когда вернулась оттуда, Шишигин уже сидел, в полном параде, за столом, пил кофе и читал газету. Он едва взглянул на Соню, и в его взгляде сквозило пренебрежение. Буркнув приветствие, он снова уткнулся в газету, — можно было подумать, что они прожили вместе добрую сотню лет и до смерти надоели друг другу.
— Но ты даже не умылся, — укоризненно заметила Соня, присаживаясь к столу.
— Я брызнул себе в лицо водой из графина, — с едва уловимой иронией ответил писатель.
— И откуда взялось кофе?
— Горничная принесла…
Равнодушный ответ, шуршание газеты. Могло быть и так, как он говорил, но Соня Лубкова осталась при подозрении, что он не умывался вовсе, а кофе взял прямо из воздуха, и не думая звать никакую горничную. Хотя Шишигин не рассказывал ей фантастических историй и не творил на ее глазах чудес, та атмосфера таинственности, которой он себя окружал, появляясь словно из пустоты и в пустоте же исчезая, укрепляла ее убежденность в его нечеловеческом происхождении. В последнее же корнями уходит и его незаурядный литературный талант, и это в особенности восхищало девушку, полагавшую, что нечеловеческий гений стоит неизмеримо выше того, какой иногда игра случая вкладывает в двуногого. И она изо всех сил тянулась к мастеру, отдаваясь ему с жаром, казавшимся ей полыханием какой-то потусторонней страсти, и с воодушевлением, которое заставляло ее верить, что она и сама через эту физическую близость становится причастной высшему. А обижало и возмущало ее то, что Шишигин, явно догадываясь о ее желаниях, вкусах и мечтах, пренебрегал ими как чем-то для него незначительным, не посвящал ее в свои тайны, не то чтобы не доверяя или опасаясь ее болтливости, а просто как бы ленясь.
— Мы пойдем на этот праздник? — спросила она и, поскольку Шишигин не спешил с ответом, продолжила: — Что за праздник, я не пойму. С чем он связан? В чем его истоки? Бог с ним. Скажи лучше, чем мы займемся.
— Займемся любовью, — ответил Шишигин.
Соня с изумлением посмотрела на него.
— Зачем же ты оделся как на парад?
— А долго ли раздеться?
— И ты, ты… хочешь этого… хочешь меня? — смущенно, страдальчески пробормотала девушка.
Шишигин скомкал газету и бросил ее на пол. Он был в черном костюме какого-то эстрадного фасона, как будто собирался музицировать в филармонии, в лакированных штиблетах, как всегда прилизанный, выхоленный и пустой. Он устремил на девушку взгляд выкаченных, словно лишенных век глаз и с медленной улыбкой на бескровных губах проговорил:
— Ты ясновидящая, сама говорила. Вернее, тебе говорили люди, открывшие твои завидные дарования. Ты поверила и посвятила меня в свою веру. У тебя феноменальные способности, сверхъестественные.
Острая жалость к самой себе охватила Соню Лубкову. Он произнес эти слова так бездушно, — мало того, что он не верил в ее феноменальные способности, он ни в грош не ставил и те скромные дарования, которые признавал за ней.
— Почему ты смеешься надо мной? — пролепетала Соня со слезой в голосе. — Ну да, мы, люди, бываем смешны… мы выдумываем себе всякие утешения, а эти способности, о которых ты упомянул, для меня большое утешение… даже если они не так уж и сверхъестественны… А что я могу поделать, если есть нечто, чего я не в состоянии разгадать и постичь? Гадать на кофейной гуще, вертеть столы и вызывать духов все-таки проще, чем иметь дело с чем-то по-настоящему необъяснимым. Но я восхищаюсь… Понимаешь ты это? Я не могу постичь, но я восхищаюсь, преклоняюсь! И я читала тебе свои стихи…
— Хорошие стихи, — вставил литератор.
— Ну не надо, ты шутишь, опять твои насмешки! Даже если ты действительно находишь мои стихи хорошими, ты все равно не признаешься в этом, не скажешь об этом серьезно… А они о высоком… Я и стремлюсь к высокому! Но ты… ты обрываешь мне крылья, как мотыльку, который летит на пламя, на огонек фонаря…
Шишигин с некоторым нетерпением перебил:
— Почему же ты не видишь, при твоих-то дарованиях, чем ты рискуешь?
— А чем я рискую?
— Знаешь, эти полеты к высокому, на пламя, на огонек, они далеко не всегда кончаются благополучно. И если тебе недостает мудрости, чтобы понимать это, то должны были по крайней мере помочь разобраться в ситуации твои сверхъестественные способности…
— Послушай, ты меня пугаешь, ты как-то странно, как-то загадочно говоришь. К черту сверхъестественные способности! Может, у меня и нет их, как нет мудрости.
— Ты даже не сказала нет, когда я предложил тебе заняться любовью…
— Ну и что? — воскликнула Соня. — Что из этого? Не сказала нет… А разве ты предлагал заниматься любовью? Ты сообщил мне, что мы займемся ею, вот и все.
— А ты не сказала нет.
— Я непременно должна была сказать нет? Но почему?
— Я не говорю, что ты должна была сказать нет. Я просто констатирую факт. Я предложил тебе заняться любовью, и ты не сказала нет. Таков факт.
— И что из этого факта следует?
— Очень многое. И прежде всего то, что ты сейчас сидишь напротив меня и думаешь: скоро займемся любовью, он предложил мне…
— Начнем с того, — с досадой перебила поэтесса, — что ты не предлагал, а только объявил…
— Но я объявил так, что это можно было истолковать как предложение.
— В таком случае, то молчание, которым я обошла твое предложение, можно истолковать как отказ, как нет.
— Ты не хочешь меня? Меня, своего возлюбленного?
— Я хочу, чтобы ты относился ко мне серьезно. Хватит с меня дурака Макаронова, этого клоуна… Я хочу, чтобы ты любил меня.
— Почему же ты отказала мне, сказала нет?
— Но послушай…
— Ты произнесла это роковое нет, не подумав, просто наугад, из каприза, а не потому, что тебя постигло озарение и ты прозрела будущее.
До подобных издевательств над ней он еще не доходил, и в сердце девушки закралось беспокойство. Как всегда отчужденный, бездушно распущенный и исполненный презрения, Шишигин все же вел себя в это утро немного по-новому, словно бы на что-то намекал или втягивал ее в некую игру.
— Ты что-то скрываешь от меня? — спросила Соня.
— Всему когда-нибудь приходит конец, — ответил он с тонкой усмешкой. — Не исключено, что литературная слава Шишигина будет греметь в веках, но сам Шишигин исчезнет, канет в лету, словно его и не было никогда.
— Но всех нас ждет такая участь…
— Однако то, что Соня Лубкова принимает с должной покорностью, заранее воображая себя мраморным скорбным ангелом на собственной могиле, Шишигина, непокорного и самолюбивого, возмущает как гнусная несправедливость.
— Да, но посмертная слава… это же великолепно! Чего еще желать писателю? Ты весь уйдешь в нее, будешь жить в ней… Да и почему ты вообще заговорил об этом? Ты не исчезнешь без следа… как это может быть? Ты, которого я называю другим…
Шишигин встал, приблизился к зеркалу и внимательно посмотрел на свое отображение.