— Это я во всей виноват, назвал его сукиным сыном, — поспешно сказал Колька Пирогов, и Женя удивился лёгкости, с какой он признался. Случись что-нибудь похожее в их классе, истину вытягивали бы клещами, со слезами и скандалами. Наверное, еще из-за этого он терпеть не мог никаких скандалов, обходил всю свою Жизнь острые углы.
— Нэ один ты! — воскликнул возбужденно Джагир. — Мы всэ его травили! Потому что он на вашу книгу сэл! Слишком атвэтственный!
Пирогов будто не расслышал тирады Джагира, прибавил:
— Даже сучкиным сыном!
Женя увидел, как вздрогнул вожатый, во все глаза уставился на Кольку. А тот вздохнул:
— Дурак я!
— Всэ мы дураки! — опять воскликнул Джагир, встал с места, прошёл несколько шагов, поднял с земли лежавшую под скамейкой книгу.
Павел Ильич оглядывал ребят с каким-то непонятным любопытством, Женя почувствовал его взгляд на себе и удивился: Чего это он так уставился? Тут же нахлынула старая тоска: неужели Пим что-нибудь узнал про него? Или просто так понял? Надоело чувствовать себя укравшим что-то… Да тут ещё ребят будто прорвало.
— Елки-палки! — заговорил вдруг простодушно Колька Пирогов, — да когда меня обзывают сукиным сыном, я совершенно не обижаюсь! Ха-ха, да все мы сукины дети! У меня вон мамаша такая стерва, пробу ставить некуда!
— Коля! — воскликнул Пим, и Женя увидел, как он дёргается — скулы покрылись румянцем, он что-то хочет сделать и не знает что. — Ты же сам говорил, будто у тебя родители в Африке погибли.
— Если бы так! — сказал Пирогов отчаянным каким-то и очень резким голосом. — Я был бы счастлив!
Женя уставился на Кольку. Да что же он говорит! Значит, все-таки он врал раньше, получается. Но если это даже правда, что заставляет его так говорить о родителях? О матери?
Он не успел всерьез поразмышлять о странностях Колькиных речей, его публичных признаний, как тут началось такое… Настоящий шабаш!
— Бог ты мой! — сказала Полина, отец у которой был героический монтажник с Саяно-Шушенской ГЭС. — Стоит от этого падать в обморок! Ну и что? У меня тоже маманя — шалава, её прав материнских лишили. Может быть, мне теперь не жить прикажете?
Полина ещё тогда, на вечере дружбы, поразила Женю своей хлипкостью, худобой. Но в тот раз ему было не до нее, и он, к своему стыду, только теперь хорошенько разглядел ее. Серенькая, веснушчатая, тонкие ножки и ручки, какая-то плоская, удлиненная голова с блеклыми, выцветшими глазами болотного цвета. Вид у Полины был слабый, неуверенный вид, но вот говорила она, словно смелая взрослая женщина.
— Как напьется моя шалава, так нового мужика домой ведёт Я за ситцевой занавесочкой, а они там милуются… Жила я как на вокзале или, например, в проходнушке, потом ее засудили чтобы, значит, она меня отдала. Не отдавала, опять напилась так меня дядечки-мильтоны увозили.
— А у меня! — кричали вразнобой ребята и девчонки.
— А я!
Но Полина голос уверенный свой повысила, засмеялась:
— Дак я когда в детдоме-то оказалась, да в чистой постельке да на чистом белье, заревела прямо от радости-то! Провались она пропадом, такая маманя!
Женя снова глянул на Павла Ильича. Ему бы прервать эти откровения, скомандовать, например, построение или еще что придумать, а он, похоже, хоть и взрослый человек, одурел от этих россказней, облокотился о свою книгу, взялся ладонями за голову и глаза опустил, молчит, про Аню же и говорить нечего: закрылась руками, будто ей что-то страшное показывают. Странные люди!
— Что это у нас получается? Вечер честности!
Женя вздрогнул. Знал он, не мог не знать, что Зинка не промолчит, а все равно вздрогнул от ее пронзительного голоса.
— Ещё светло! — сказал кто-то. — Какой вечер?
— Значит, утренник! — обрадовалась Зинка. — Утренник честности?
— А что страшного? — спросил ее Ленька Сиваков из Смоленска. — Это даже хорошо. Всё друг про дружку знать будем. Да и надоело это вранье! Дома-то ведь про нас всё знают.
— Всё ли? — спросил Пирогов.
— Всё не узнаешь, — сказала Полина.
— Вообще в жизни столько непонятного! — сказал, удивляясь, Лёнька — Вот я, например, здесь, в этом лагере, куда одних отличников пускают, а мать моя в тюряге! Скажи кому потом, когда вырастешь, ведь не поверят! И отец мой сидит!
— За что? — спросила Полина.
— Мать пивом в ларьке торговала. Доторговалась. А отец кого-то в драке крепко пришиб. — Он подумал, засмеялся. — Так что мне одна дорожка!
— Брось трепаться! — усмехнулась Зинка. — Пахана тут и себя строить! Вот вы лучше про меня всю правду послушайте!
Женя почувствовал, как громко, на весь лагерь заколошматилось сердце у него в груди. Что за девчонка эта Зинаида? Чего все под ней горит-то! Почему язык у нее, как пропеллер? Жене стало страшно и досадно за Зинку, захотелось вскочить, подбежать к ней, закрутить, если надо, руки за спину, развернуть ее спиной ко всем и, толкая впереди себя, угнать в рощу или на пляж, а там отпустить и сказать такое, такое… Чтобы опомнилась, дурочка, поберегла себя, жизнь же только начинается, и кто знает, как обернется еще эта наивная детская честность.
Он устал, бесконечно устал от собственного вранья. Оказывается, не он один. Великое вранье на вечере знакомства надоело не только ему. Не его одного мучит ложь. Но и такая, как у Зинки, честность… Кто ее поймет? Кому она нужна?
— Тоже мне, Наташа Ростова, — буркнул рядом Генка. Он недовольно глядел на Зинку.
А она вдруг сказала совсем для Жени неожиданное:
— У меня никого нет. Ни матери, ни отца, ни родни! Я никого не знаю. Что мне делать?
«Опять двадцать пять, — подумал Женя. — Еще одна история».
Но удивительное дело, дружина притихла.
Па-аслушай-тэ! — закричал вдруг в тишине Джагир ломающимся, петушиным голосом, и все повернулись к нему. — Эта что выходит! Вы мнэ всэ завидывать должны? Патаму что май радитэли савсэм погибли? Подумайте, что гаваритэ! Подумайтэ, сумасшедшие дрянные девчонки! — Он чуточку подумал и прибавил: — И мальчишки!
Женя не раз бывал со своей высокой свитой в Москве и однажды катался с настоящих американских горок, есть такой аттракцион в парке имени Горького — вроде ничего особенного, забава как забава, по холодному размышлению никогда и ничего страшного там произойти не может, все обеспечено надежностью техники, но все-таки сильное ощущение! Тебя встряхивают эти почти отвесные падения с крутых гор, кровь прижимается к стенкам сосудов, голова отлетает назад, сердце останавливается…
Не так уж долго происходило это извержение честности, но такой горячей была лава, выливающаяся наружу, такой горечью обдавало Женю, что чувствовал он себя точь-в-точь как на американских горках. То обрушивался в бездонную глубь, то его вышвыривало назад, отчего к горлу подкатывался комок, то переворачивало вниз головой и, кажется, вытряхивало, упорно вытряхивало из него что-то, душу, может быть, то, что называется душой — а она не вытряхивалась, была в нем и снова мучила, крушила, раскатывала ее неведомая власть.
«А кто — я?» — спрашивал он себя и ужасался себе, обстоятельствам, из-за которых здесь оказался. Пат? Всемогущий ОБЧ? Да при чем тут они? Ведь и я человек тоже! Так вот он, этот человек, изволил любыми неправдами съездить в замечательный лагерь! Не знал, куда попадет? С кем?
Но кто извинит за это?
Зинка? Геныч? Или Сашка Макаров, трясущийся в припадке страшной болезни?
Как им объяснить?