Проработчикам это и нужно было: пусть говорят, что хотят, но пусть хоть чуть-чуть поддержат обвинение. Это «глас народа», своего рода античный хор греческой трагедии.

Делалось все, чтобы на процессах выступали именно близкие обвиняемому люди: друзья, ученики, аспиранты, студенты, это было больнее всего для прорабатываемого. Присутствующие перешептывались: «Как, и этот?», «Неужели же и он тоже?» и пр. А залы были переполнены стукачами. Одной из задач публичных «проработок» было стремление сломить непокорных в массе. Почти так, как это делалось в лагерях при приемке этапов.

Редко кто из обвиняемых выдерживал напор. Если не к победе, то хотя бы к краху обвинений и стыду обвинителей могло привести только решительное неприятие обвинений. Поэтому организаторы «проработок» очень боялись, что обвиняемый не признает обвинений. Часто с тем, кого назначали быть обвиняемым, вели переговоры в партбюро: просили «самокритично» отнестись к своим трудам и лекциям, чтобы не ставить под удар обкома свое учреждение. Еще никто толком не знал, в чем будет состоять суть обвинений, а уже упрашивали сознаться, обещая «милость падшему». Трудность защиты заключалась в том, что защитникам реально угрожала судьба «жертвы». Разгром шел не просто отдельных личностей, посмевших как-то выделиться из общей массы, но и всей «школы», всего направления (пусть даже самого узкого и строго специального).

Я уже тогда из своего личного опыта, из общения с «каэрами» конца 20-х гг. знал, что означает такое признание своей вины. В сущности, в своей теории самодостаточности публичного признания своей вины А. Я. Вышинский ничего нового не изобрел: он только обосновал теоретически то, что существовало на практике. Проработчики тоже «выбивали» признание из людей умственного труда, как это (с применением других средств) делали следователи ЧК, ОГПУ, НКВД.

Если жертва «проработки» отказывалась признать себя космополитом (антипатриотом, формалистом, последователем буржуазных методов в науке и пр.), его предлагали считать «злостным противником линии партии», и только в счастливом случае — просто несамокритичным. Но даже если жертва и признавала свою вину хотя бы частично (полностью признать ее было просто невозможно: это было бы равносильно признанию в измене Родине), то на ней оставалось обвинение в «несамокритичности» и доля вины оставалась, но не настолько, чтобы изгнать со всех служб и перестать печатать.

Б. М. Эйхенбаум, который на «обсуждение» своих работ просто не явился, был уволен и вынужден жить на доброхотные пожертвования своих друзей. Друзья приходили к нему в гости, а заодно приносили большой пирог, торт и еще какие-либо закуски и тем подкармливали Бориса Михайловича.

Остракизм А. Ахматовой затянулся, и ей просто регулярно приносили еду Томашевские — даже суп в бидоне из-под молока.

Но обратимся к самой процедуре (вернее, ритуалу) «проработок».

Приемы обвинителей в космополитизме (индоевропеизме, потом в марризме и т. п.) были однообразны даже в выражениях. Как и в следственных делах ОГПУ, выхватывался один факт, одна цитата и толковались таким образом, как это было нужно обвинителю. Доказательств, разумеется, не требовалось никаких, ибо не было и тех «вин», которые приписывались ученым. Формулировались обвинения, как правило, так: «Не случайно утверждает, что…»; «NN договорился до того, что…»; «Понятно, что для NN…»; «NN проговаривается, что…»; «NN не может скрыть своей…» Редко кто из присутствовавших требовал привести полностью выхваченные из контекста слова, учесть обстоятельства, тему, время. Это было равносильно подтверждению солидарности с обвиняемым. Часто обвинители приводили слова из цитат, с которыми сам NN спорил, и приписывали их NN. Для «точности» зато указывались страницы статьи или книги.

Во взвинченной атмосфере зала обвиняемому трудно было запомнить все сказанное и проверить. Обычно ему представляли слово после всех выступлений, не давая права ответа на каждое выступление отдельно. Обвиняемого стремились сбить выкриками с мест, шумом «возмущения» и т. п. Председательствующий останавливал только обвиняемого. И когда обвиняемый в конце концов что-то признавал за собой (но не все), чтобы смягчить своих палачей, то это частичное признание считалось полным, и председательствующий в своем заключительном слове заявлял, что NN «признал», «признался», «согласился», «сознался» и пр., повторяя все, сказанное другими, зачитывая то, что было заранее подготовлено на собраниях «ячеек», «бюро», «комиссий» и т. д.

Чтобы обвинения «проработок» не забывались, выпускались особые стенгазеты. Значение этой «стенной литературы» было очень велико. Содержание статей в них контролировалось парторганизациями. Здесь проработчикам можно было разгуляться даже шире, чем на собрании или чем в печати областной или центральной. Жертвы «проработок» подвергались оскорбительным издевательствам. Помещались карикатуры и лозунги через всю газету: «До конца искоренить!»; «Покончить с…!», «Вырвать с корнем!» и т. п. В них особенно доставалось ученикам, друзьям, просто честным ученым, попытавшимся вступиться за гонимых.

Как-то мы с Б. В. Томашевским подошли к нашей институтской стенгазете, в которой большими буквами был написан очередной призыв «До конца искореним формализм» (или что-то в этом роде). Скользнув взглядом своих близоруких глаз по содержанию заметок и лозунгу, Борис Викторович, вздохнув, громко произнес: «Раньше проще было: „Бей жидов, спасай Россию!'» У стенгазеты (сразу после ее выхода) вертелись стукачи: следили за реакцией читателей, и Борис Викторович это, разумеется, знал…

Каждого выпуска стенгазеты ждали: определялось направление, в котором должен дальше идти «охотничий гон».

Одними из главных «проработчиков» в Пушкинском Доме были Л. А. Плоткин и Б. С. Мейлах, П. Ширяева, доцент ЛГУ И. П. Лапицкий, известные за его пределами.

Так, Плоткин разразился в «Ленинградской правде» статьей против М. М. Зощенко, после которой Михаил Михайлович напряженно ждал, что его арестуют. Он собрал портфель с нужнейшими вещами и выходил к большим воротам своего дома после 12 часов ночи, чтобы быть арестованным не при жене…

Б. С. Мейлах поместил в стенгазете Пушкинского Дома огромную погромную статью против Б. М. Эйхенбаума, в которой муссировалась одна и та же фраза из «Моего временника», в которой он косвенно признавал себя евреем (не хочется сейчас возобновлять ее в памяти). Стенгазета с этой статьей висела в коридоре второго этажа Пушкинского Дома, когда Б. М. Эйхенбаум внезапно умер в Доме писателей во время чествований А. Мариенгофа, и гроб с его телом поставили в Союзе писателей. Никто и не подумал снять эту стенгазету, и этот факт стал известен всему миру благодаря некрологу, написанному Р. О. Якобсоном. Правда, последний ошибся, утверждая, что стенгазета висела в том же помещении, где стоял гроб Эйхенбаума. В Пушкинском Доме даже и гроб бы не приняли: там было почище, чем в Союзе писателей…

А как вели себя обычно в зале при «проработках»? Расположение участников было, как правило, такое: за столом президиума «празднично» сидели «почтенные» ученые, партийные и общественные руководители местного масштаба с глубокомысленными лицами. Первые ряды зала занимали те из «ученых», которым надлежало выражать одобрение или выступать с обвинениями. Дальше — остальная часть зала, которая в ужасе ожидала, сочувствовала несчастным, тихо — а иногда и громко — возмущалась. «Стукачи» повсюду бодрствовали.

Решались ли люди на выступления, противоречившие партийным установкам? Да, и такое было. Чаще всего люди выступали, смягчая обвинения. Но были и решительные опровержения обвинений. На памяти у всех было, например, выступление Н. И. Мордовченко в защиту Г. А. Гуковского в Ленинградском университете. Мордовченко заявил, что не может поверить злонамеренности Гуковского и решительно отказывается его осудить. Немедленных кар не последовало. Просто Н. Ф. Бельчиков не утверждал его докторскую защиту более года. Мордовченко был очень подавлен: студентам не объяснишь, почему Высшая аттестационная комиссия (ВАК) отказывается присудить ему докторскую степень. Я и сам не очень понимаю, в какой степени это было актом личной мести Н. Ф. Бельчикова, всесильного в ВАКе по филологическим наукам, а в какой — результатом распоряжения партийной организации. Ходили и слухи о скором аресте. В результате подавленного состояния Н. И. Мордовченко заболел раком. Положили его в Онкологическую клинику на Березовой аллее Каменного острова. Вместе с П. Н. Берковым мы находились тогда в Желудочном санатории недалеко от Онкологической клиники. Я не решался приходить к Николаю Ивановичу на свидания (там постоянно дежурила у постели его жена — Елена Дмитриевна), но ежедневно заходил спросить о его состоянии в справочное бюро. Однажды утром вместо обычного утешительного ответа меня

Вы читаете Воспоминания
Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату