с двух раз, кого Пашка первым делом раскулачивать пошел?
— И одного раза достаточно…
— Правильно. А потом, уже став Павлом Семенычем, он меня, юнца, уговаривал свою дочку страшную, прости Господи, в жены взять: рубах мол, у меня, за всю жизнь не сносишь… Как представил я, сколько крови и слез на тех рубашечках… Эх! Слушай, Васильич, давай еще по одной?
— Погодите, Александр Иванович, а в учебниках нам говорили, что крестьянам жилось до революции плохо…
— Васильич, Васильич, наивный ты человек, а когда крестьянин на Руси хорошо жил? Тут дело в другом. Меня спрашивают часто: ты за демократов или за коммунистов? Я за справедливость. Если я знаю, что победил в Пашке зверь, так я об этом и скажу, и напишу. Но когда я узнаю, как жил здесь и властвовал помещик Аксентьев, скажу правду и о нем. Сейчас ведь как: соберут конференцию краеведческую, про помещика доброго расскажут. Слушаю я, и радуюсь. Но когда девчушка лет двадцать пять вывод делает: такими все помещики были, что я ей могу сказать? Дура. Дура она и есть. Ведь это вдуматься: русские, православные, на одной земле живем, а один у другого — раб. И ладно б по справедливости: в старину, когда одни воевали, кто-то должен был землю пахать, вот крестьян и прикрепили. А потом, когда дворянству вольность дали, почему о мужике забыли? Я про Аксентьева тебе сказал. Куда там Салтычихе до него! Всех невест сначала к нему водили. Тьфу! Разве же это по-людски? Как же крестьянину не затаить обиду? Но все равно, когда человек звереет — нет тому оправдания. Я не заговорил тебя?
— Нет, говорите.
— Заканчиваю. Мы о душе говорили. Ее лелеять и холить надо, в отличие от тела. А получается… Ты посмотри, во что превратились в наших краях престольные праздники. У нас в Починках это был Михайлов день. Михаил Архангел, воевода всех сил небесных. Считай, у каждого православного именины. Впрочем, подожди, я сейчас кое-что принесу. — Минуты через две краевед пришел с толстой общей тетрадью.
— Вот, почитай, сам, Васильич. Все без прикрас. Ходил, записывал. Речь идет о середине нашего века. Хоть начало почитай, а затем еще один документик тебе дам, — и протянул Сидорину несколько отпечатанных на машинке листов. — Очки не нужны?
— Пока нет, — ответил Асинкрит и принялся за чтение: «В каждой деревне непременно была артель (или партия, гамыз), свой атаман, гармонист. В артель входили только взрослые, чаще семейные мужики. Мальчишки же собирались в «беседы» («беседки»). Существовала целая система перевода из одной беседы в другую, с последующим включением в мужскую артель». Вот, оказывается, откуда «дедовщина» взялась…
— Ты читай, Васильич, читай.
— «Если на празднике планировалась драка, то ребята из младших бесед выполняли сначала роль разведчиков, а уж потом наблюдателей и помощников. Во время драки мальчишки подносили мужчинам колья и камни. Были случаи, когда они даже добивали раненых…» Александр Иванович, простите, я не верю.
— Читай, читай. Было это все, было.
— Надо же, «добивали». «Драки начинались на танцах, особенно когда плясали «лосей» (лансе, кадриль). Дрались артели против одних деревень, объединяясь в другими». Где-то это я уже слышал… «Оружие, применявшееся в драках, было представлено во всем его разнообразии: от древних палашей и мечей, найденных в курганах, до наганов и обрезов. Но все же традиционным оружием долгое время считалась троска (тростка, треска) — деревянная палка произвольной длины, которую «парили» (обжигали) на костре, а потом полировали до блеска. Однако, с течением времени ушла в прошлое. В ход пошли железные прутья от церковной ограды, штыки от винтовки, финки, шила, топоры…» Дальше, я понимаю конкретные случаи?
— Точно.
— «Если в избе дрались, то первым делом били лампы. В избе если дерешься, то тут только кулак, ноги и шестое чувство. А спасти могла только девочка — если она собой парня прикроет, его уже не тронут. Драка обычно с гармониста начиналась — ему мехи ножом распорют, чтоб не играл, а за него свои вступятся. Однажды вот так хорошего парня убили, Ваню Базлова. Он играл, а его топором по голове. Он как-то увернулся, но тут в грудь ножом ткнули и все. Владимир Федорович, деревня Гриблянка». Нет, Александр Иванович, я больше не буду читать.
— Понимаю, Асинкрит Васильевич. Ты хороший человек, но идеалист. Сейчас таких много появилось. Они мужика представляют в чистенькой рубашке-косоворотке, вокруг березки…
— Нет, Александр Иванович, — перебил хозяина гость, — я не идеалист. Левитова читал, Бунина, Успенского — у них ведь разный мужик показан. Просто я… над словами вашими думаю. Перевариваю их. Ведь любую пищу надо переварить… Говорите, пороть надо?
— Так если не понимают.
— А если уже не могут понять…
— Ты о ком, о народе нашем?
— А разве мы с вами, Александр Иванович, не народ?
— Тоже, значит, пофилософствовать любишь? Ладно, пока перевариваешь, еще вот это почитай, — и учитель протянул Сидорину маленький листок бумаги. — В одном архиве сыскал. Эти люди потом в наших краях добрую память о себе оставили.
— «Милостивый Государь Александр Александрович! Согласно с желанием Вашим, я, на брак мой с Вами изъявляю свое полное согласие, и с искренним моим уважением к Вам, остаюсь преданной Вам, Елена Сеславина…» Да, красиво. Александр Иванович, что с вами?
По впалым старческим щекам учителя текли слезы. Обильные, как у ребенка, и горькие, словно полынь.
— Вот ведь как, Васильич, жили… А моя Настена… я же в ней души… не чаял… холил. Сказал ей: за этого обормота не пойдешь, а ослушаешься — прокляну. Нельзя же… без благословения. А она… ушла. Он- то ее потом с ребенком бросил. Я же говорил ей, но кто сейчас родителей слушает…
— Понимаю.
— У вас там живет, в областном центре. Мается, но не возвращается. Гордая, — и он замолчал, опустив голову. Тихо подошла хозяйка. Долго еще они сидели на крылечке. Над уходящим на покой человеческим миром зажглись звезды. Такие прекрасные — и такие равнодушные к маленьким людям и их бедам.
Глава десятая.
Странные люди.
Чудаки… Сидорину не нравилось это слово и он предпочитал другое — странные. Асинкрит не вносил в него язвительный или осуждающий оттенок. Отнюдь. И даже совсем наоборот. С некоторых пор и себя он числил странным — странником. Странник — какое глубокое слово! С одной стороны — сторонний, чужой, проходящий мимо. Прошел — и нет его. А потому — странник. С другой — это человек, который видит много стран, сторон. Но есть и третья сторона: странник — странный. Ему бы дома сидеть, а он ходит, бродит. Господи, как славно перекатываются слова, словно камешки в горной речке. Сказал: — «бродит», и вот уже — бродяга. И вновь зеркальное в своей глубине слово. И говорящее об отношении к путешествующему. Одни — давали воды, просили молиться, другие… Как там было у Рубцова: «Бродяга, а может быть, вор».
И чем дольше думал Сидорин, тем большим счастливчиком себя чувствовал. В самом деле, куда ни посмотри, за все хочется сказать: «спасибо». Только кому? Себе? Судьбе? Богу? Но какому Богу? Недавно к нему приходили иеговисты. Асинкрит пустил их, а потом не знал, как от них отделаться. Они все говорили ему о малой горстке тех, кто спасется. «А остальные?» — спрашивали их Сидорин. «Погибнут» — уверенно, без тени сомнения, отвечала ему молодая девушка. И добавила: «У вас еще есть время, решайте». «Если я пойду к вам — спасусь?» «Обязательно» — и вновь ни тени сомнения. Грозный, беспощадный Иегова… А Сидорину почему-то ближе был тот Христос, которого он увидел в одном провинциальном музее. Вырезанная