из дерева скульптура изображала Иисуса за несколько часов до казни. Наивно, по-дилетантски, но как гениально изобразил неизвестный крестьянский мастер всю трагичность момента. Христос сидел, прислонив одну руку к щеке. В первый раз Асинкрит ничего не понял, но потом, когда прочитал те страшные строки, ему все стало ясно: «Тогда плевали Ему в лицо и заушали Его, другие же ударяли Его по ланитам. И говорили: прореки нам, Христос, кто ударил Тебя?» Этот Христос — страдающий, скорбный был ближе. Но разве Бог может быть таким?
Так какая она, жизнь? В Упертовске тихо и мирно живут родители, значит, есть в мире одни уголок, где тебя ждут, и куда ты можешь в любой момент вернуться. Эта мысль давала Асинкриту силы долгими зимними вечерами, когда он, приезжая с очередной командировки, оказывался в одинокой и пустой квартире, где не было даже телевизора. А еще был дядя с его отеческой заботой и постоянными звонками. В двадцати минутах ходьбы жили Глазуновы, его друзья. И так легко убедить себя в том, что так и должно быть. Однако где-то в этом же городе маялась бесприютная, но гордая Настена. Пойти бы, найти ее, сказать… А что он скажет? Возвращайся к отцу, он тебя любит? Нет, не то, надо по-другому, но как? Кто подскажет? Пушкин?
Сидорин по-прежнему оттягивал наступление сна. По-прежнему, каждую ночь мчался он с трепещущим сердцем к спасительному еловому острову, и падала, утыкаясь в снег серо-голубая волчица. Но что-то изменилось… Теперь, когда Асинкрит просыпался, отчаяние уже не охватывало его. Он понимал, что платит дань. Наверное, за прежние годы, за прежнюю жизнь. Платит красными флажками, выстрелами в упор. В себя, волка.
— Ты пьешь успокоительные на ночь? Обязательно пей! — участливо требовал Виктор Иванович. Сидорин обещал, но не пил. Асинкрит знал, что после ночи обязательно настанет утро — с новыми дорогами, встречами, радостями и печалями. И, кто знает, может, вновь позовет к себе странника удивительные Вышний Волочок и Торжок, Старица и Некоуз, Брейтово и Остров, Задонск и Андреаполь, Губкин и Мышкин… Мышкин — при этом слове Сидорин невольно улыбался. Вот уж чудак на чудаке. Надо же, перед зданием своей библиотеки вывесить табличку: здесь купец такой-то принимал особ императорской фамилии. Знай, мол, наших. Весь город в музей превратили — один, большой, под открытым небом. А самый-самый в Мышкине — Владимир Александрович. В глазах хитринка, заговорит — Златоуст. Зато в любой момент возьмет рюкзак — и в путь. Спасать церквушку или принимать новый экспонат для музея. С умилением вспоминал Асинкрит свой первый вечер в Мышкине. Кабинет Владимира Александровича в видавшем виды деревянном здании. Во дворе пасется лошадь, стоит трактор, которому лет семьдесят, на привезенном невесть откуда куполе старой деревянной часовни сидит трясогузка… Прячется за ближними лесами солнце, окрашивая волжские воды своим малиновым огнем. И такой покой, такая истома разлита в этом неподвижном летнем вечере… Они сидят, пьют якобы коньяк — другого в соседнем магазине не было, на подоконнике спит кот, нисколько не ревнуя хозяина к посетителю — сколько таких перебывало в этом кабинете!
А в другой стороне — Белый. Такой же кроха, как Мышкин. Но бельчанам сейчас не до музея. Туда не то, что туристу — командировочный с трудом не доберется. И живет там Леша, Алексей. Худенький, порывистый, с редкой бородкой. Смотрит на тебя — и не видит будто. Весь в себе. Домик — скромнее не придумаешь. «Пряники будете? Чай есть». Чинит Алексей соседским бабушкам заборы — тем и живет. А еще ходит в лес, охотится. Но отчего-то не был похож Алексей на охотника в его привычном представлении, совсем непохож… Асинкрит увидел на столе маленькую тоненькую книжечку. Прочитал название: «Волчье лыко».
— Алексей, вы пишете стихи?
Тот засмущался.
— Пишу. Уже давно. А вот добрые люди помогли издать, — сам бы не смог.
Сидорин, как любил, открыл наугад:
Последние четыре строчки просто прошлись Сидорину по сердцу.
— Вы настоящий поэт, Алексей. Пишите и дальше.
— А ради чего еще жить? — серьезно ответил Леша.
— И впрямь, для чего?
— Нет, правда, — загорячился поэт, — про меня иной раз пишут такое… Почитаешь — бирюк бирюком.
— Ну какой же вы бирюк, то бишь волк, Алексей, — улыбнулся Асинкрит.
— Все правильно, я человек. И живу… как дышу. Понимаете?
— Понимаю.
— Нравится мне жить. Лес нравится, зверье. Поэт, мне кажется, должен через себя все пропускать — от птахи последней до… Я тут, — он замолчал, словно раздумывая, говорить или нет, — новую книжку издать хочу. Думаю назвать «Забытый крест».
— Забытый крест? Интересно. — И Сидорин негромко продекламировал:
Ветер, облако, свет,
Крест поправить нет сил,
Нет печали печальней
Забытых могил…
— Здорово. Вы тоже стихи пишите?
— Что вы! Читаю чужие.
— Тоже хорошо. Без стихов — какая жизнь?
— Алексей, — спросил Сидорин, — вы хорошо сказали, что поэт через себя должен все пропустить. У вас в оглавлении написано «Волк». Прочитайте, пожалуйста.
— Хорошо.
Алексей подошел к окну, — как на сцену вышел. Откашлялся: «Волк».
В маленьком домике на улице Социалистической стучали ходики, умывалась, словно ожидая новых гостей, кошка. Асинкрит сидел на стуле, опустив голову и закрыв глаза. Голос Алексея сначала дрожал от волнения, но затем становился все увереннее и увереннее: