видел лица Лизы, но слышал стук ее сердца. Оно стучало, как дробь дятла в лесу, явно зашкаливая за сто ударов в минуту. И вновь, как несколько дней назад, в маленьком шахтерском городке, Асинкрит почувствовал, что перед Богом отвечает за эту красивую, взбалмошную и в то же время беззащитную женщину. Стук сердца и прикосновение ее волос — и больше ничего, но Сидорину показалось, будто это маленький ребенок доверчиво уткнулся ему в грудь, стараясь найти надежную защиту.
И Асинкрит чуть слышно запел, если можно назвать пением тихое шептание, доносившееся из-под кровати:
— Ты с ума сошел! — то ли спросила, то ли подтвердила диагноз Лиза.
— Это все нервы, — соврал Сидорин. — а если честно, вспомнилась почему-то мамина колыбельная…
— Колыбельная?
— Ну, это не колыбельная, разумеется, просто мама пела мне ее совсем маленькому.
— А как ты это можешь помнить? — Лиза повернула к нему свое лицо, — ты же помнишь лишь то, что прочитал когда-то?
— Не знаю, хотя… Ладно, давай об этом после.
— А они, похоже, внизу надолго застряли. Глядишь, возьмут и уедут.
— Наивная. Лучше мне скажи, сколько твой Слонимский весит?
— Не задумывалась. Килограммов сто будет, наверное.
— Чудненько. А Римма Львовна?
— Восемьдесят, восемьдесят пять.
— Прелестно!
— Что ты хочешь этим сказать?
— Да так. В случае чего, отползай в сторону…
— Фи, пошляк.
— Я не пошляк, а реалист. Ты думаешь, они сюда в шахматы приехали играть?
— А если они ждут покупателя?
— В смысле?
— В смысле — явка у них. Приедут Исаев со своим помощником за картиной.
— В двенадцать часов ночи, в эту глухомань? Прелестно!
— Ты издеваешься надо мной?
— Я? Упаси Бог! Это еще вопрос, кто над кем издевается. Представляешь, если Слонимский захочет для своей подруги тапочки найти, и решит, что они лежат под кроватью… Скажи, сердце хоть у него крепкое?
— Да ну тебя! Давай пока на отвлеченные темы поговорим. Ты сказал: «хотя».
— Я сказал — «хотя»?
— Да, ты сказал: «хотя»!
— Интересно, а что я хотел?
— Издеваешься?
— Ничуть. Просто склероз — пытаюсь мысль поймать. Вспомнил! Я недавно рассказывал маленькой Лизе о мороженном, которое ел в детстве.
— О мороженном?
— Да, за семь копеек. С фруктовым наполнителем. У нас в Упертовске ларек стоял на площади Ленина, недалеко от памятника Ильичу. Приезжала лошадка, с телеги выгружали два деревянных ящика. В них был лед и мороженое. А мы заранее занимали очередь. До сих пор помню этот запах, когда открывали крышку ящика.
— Правда, помнишь?
— Получается, что помню. думаешь, начинаю выздоравливать? Или это дьявол смеется надо мной: запах мороженого помню, а все остальное — нет?
— И еще помнишь, как мама тебе колыбельную пела. А если тебе Бог ниточку протянул?
— Какую ниточку?
— За которую тянуть надо…
Голоса внизу стали громче. Лежащие под кроватью замолчали. Так прошло еще несколько минут. Наконец, они услышали шаги по лестнице: два человека поднимались наверх. Сердце Лизы вновь забилось чаще. Даже Сидорин почувствовал, что ему явно не хватает воздуха. Шаги становились все громче и ближе. Щелчок выключателя — и Сидорин смог увидеть лицо Лизы, и разглядеть родинку на ее шее.
— Я не могу в это поверить… — произнес Слонимский.
— Во что? — притворяясь непонимающей, ответила ему Лебедева.
— Наконец-то мы одни. Одни в этой комнате, одни на всем белом свете.
Было слышно, как мужчина пытался обнять женщину, но та не спешила сдаваться.
— Аркадий Борисович, я же говорила вам: не надо!
— Но почему?
— Для вас это просто похоть, для меня чувство!
— Похоть?! Риммочка, вы для меня — последняя любовь. Клянусь, всем, что для меня дорого!
— Вы, мужчины так легко бросаетесь словами, — в голосе Лебедевой послышалось страдание. — Говорившие сели на постель. «Молодцы, итальянцы, хорошо кровать сработали» — мелькнуло в этот момент в голове Сидорина. Было слышно, как часто дышал Слонимский. Лиза отчего-то закрыла не уши, а глаза.
— Риммочка, так это мужчины… В смысле, другие. Разве я…
— Тогда ответьте мне, почему вы еще не выгнали эту… эту дрянь, Толстикову?
— Почему дрянь, Риммочка?
— Вот видите, и вы туда же! Не прикасайтесь ко мне, ловелас!
— Вы моя последняя…
— Не смешите! Я вижу, какими глазами вы глядите на эту смазливую дрянь.
— Какими?! — казалось, возмущению Слонимского нет предела.
— Такими! — веско возразили ему в ответ. — И вообще, после того, что она сделала, ее нужно было поганой метлой…
— Риммочка, может быть, вы правы…
— Почему — может быть? Я права.
— Но ведь ее отпустили, и пока суд не докажет вину Толстиковой, я не имею права… Понимаете? Риммочка, мы сейчас одни, а вы отвлекаете меня пустыми разговорами…
— Пустыми? — возмутилась Лебедева. — Если вы сейчас клятвенно не пообещаете мне выгнать эту дрянь из нашего музея, то я…
— Риммочка, вы моя последняя любовь…
— … сейчас встану и уйду.
— Хорошо…
— Что — хорошо? Все знают, что вы ловелас, и я не хочу…
— Я не ловелас, Риммочка. Я обещаю, все, чего захотите…
Двое говоривших сменили положение и легли на кровать.
— Ой, у меня сережка упала! — и Сидорин увидел, как белая и пухлая женская рука стала ощупывать пол. А сережка действительно упав на пол, закатилась под кровать. Сидорин взял ее и, едва не задев руку Лебедевой, положил ближе к свету. Асинкриту вдруг стало смешно и захотелось похулиганить.