поднебесья, и хочется ему крикнуть с вышины, мол, хоть женщину-то с ребенком не убивайте, но язык непослушен, ибо Степушка понимает, что все слова напрасны. Что суждено, то и сбудется.
Главарь, суровый мужик в рогатой железной каске, кряжистый, кривоногий, вроде бы так напоминающий со спины Василиста, стискивает женщину за горло, норовит убить ее, смиренно ждущую смерти. А та хрипит лишь: «Так неудобно умирать». Тогда он берет ее за ноги и мерно, усыпляюще повторяет: «Так вам будет ловко, так вам будет спокойно». И она, уже умирая, тихо шепчет: «Как сладко мне... как сладко».
И вот с приятелем нынешним, Тимохой Железным, отправился Степа браконьерить: решил ноябрьские праздники красной рыбкой отметить, пока река не встала. Идут мужики с твердым умыслом, не зная сомненья и смятенья, зажимая в себе страх, настороженные, словно лоси, и слегка торжествующие уже, что так ловко обвели рыбнадзор, где-то шарящий на реке.
Придумка была Тимохина. Еще в сентябре купил он легкий водолазный костюм, и тогда же испытали они его в Чертовой дыре, гнилой протоке за деревней. Голову у костюма отсадили, Тимоха влез в него, бечевкой у горла перетянули, чтобы не проходил воздух, и Степушка велосипедным насосом накачал балахон. И только предприимчивый приятель вошел по грудь, его и перевернуло, лишь задница арбузом торчит над водой. Тимоха пых-пых, а его гнетет, возможностей нет никаких достать голову на волю и освежить грудь. Его уж на стрежень тянет, мужик пузыри пускает, готовый отдать душу господу богу. Хорошо, к ноге Тимохиной догадался Степушка привязать бечеву, для страховки, так за нее и выплавил тонущего на берег, как мертвого огрузнувшего тюленя... А нынче решено легкий водолазный костюм не надувать и забродить в нем в реку по горло: для сеток глубина довольная.
Тропу оборвал ручей. Он давно уже намечался в боровой тиши булькотеньем и перебором витых струй, потом на время затихал в моховиках и радах, закиданный еловыми трупьями, палым, обожженным до черноты листом и прочим лесовым мусором, а здесь вот, на всхолмье, вырвавшись из тягостного земного чрева, он разлился широко, вольно, неистово, и переклад, пятисаженное неохватное в комле бревно, кинутое через ручей, оказался пенистым и пузыристым потоком воды. Степушка раскатал сапоги по самые рассохи и с помощью жердины, едва протаскивая ноги сквозь упругую стрежь, пробрался по лесине на противный берег. Тимоха с опасением посмотрел на ноги, и закостенелое лицо его побурело еще больше. Сапожки впервые пробовал, финские, из податливой зеленой резины, с рубчатой покатой подошвой, приступчивой, пружинистой, и розовым теплым подкладом: не сапоги – находка, и делают же, дьяволы, обувку, такая ладная, такая душевная, что и носить-то жалко. А сухим через ручей не пройти, для Тимохиной кривой ноги вода высока, а ежели так, то чего ради мочить подклад: уж такого качества, такой теплоты, коли зальешься верхом, уже не будет в нем – вылиняет, скомается, тряпошно заскорузнет. А босиком стерпится, босиком привычно, своя кожа не износится, да и сушить ее после нет надобности, сама себя обиходит и согреет. Недолго и гадал Тимоха, разулся. Холодно на застуженной предзимней земле, но терпимо – то ли еще знавал за бродяжью лесовую жизнь. Закричал сипло, разухабисто:
– Степ-ка, имай!
– Так упустишь ведь?
– Ты что, я бывший гранатометчик. – И действительно, первый сапог так ловко кинул, что и у Степушки опасения пропали. – Не лыком шит, чуешь? – не забыл прихвастнуть Тимоха. – Гранатометчиком что, даром служил? – Наотмашь, поторопившись, бросил второй, и, наверное, рука сдала иль отсыревшая резина голяшки подвела, но угодил сапог в самую-то середину переполненного ручья и, мгновенно залившись, пошел на дно.
Ох ты грех, ах ты печаль. Смеяться ли? Плакать ли? Уж такой, видно, невезучий человек, Тимоха Железный, что и смеяться над ним вовсе грешно: вроде бы обмозгует все, распланует, так и эдак предположит, пробуя угадать, как сложится случай, порой и поспешит, возмечтав о видимой выгоде, шкуру неубитого медведя разделить, а судьба возьми и подставь ему ножку в это самое мгновенье. Споткнется Тимоха на самой-то мелочишке, и из всего прекрасно задуманного предприятия останется лишь пшик не гуще сигаретного дыма.
Еще не веруя в горе, еще обманывая и теша душу свою, что все случившееся лишь сон, метнулся Тимоха к ручью, вгляделся в пенистую глубину вывернутым студенистым глазом, обметанным морковной красниной, даже босою ногой ступил в ручей, и тут же охолонул, содрогнулся и, по-собачьи пониклый, повернул в косогор.
– Тимоха, как далее-то будем? – позвал Степушка. – Второй-то сапог заберешь иль мне принести?
Но приятель, не оглянувшись, скрылся в бору.
А уже наутро узнает Кучема о новом приключенье с Тимохой: как вернулся тот с рыбалки, и, постыдившись показаться в деревне босым средь бела дня, промаялся в остожье до полуночи, и, лишь когда стихли улицы, явился на глаза разгневанной жены.
Степа же, проводив взглядом сотоварища по промыслу, вдруг понял, что затея их, по всей вероятности, беспутна и напрасна: отвыкнув за последние годы от леса и реки, он не то чтобы забоялся природы, но онемел к ней, чувствовал себя сиротливым, неловким, оказавшись столь неожиданно одиноким. Да еще снег повалил, внезапный, глухой и непроглядный, и за какой-то час плотно выстелил землю.
Река неслась мимо чугунно-черная, чужая, с седыми закрайками; стоялая вода за обмысками загустела до самого дна и уже не могла покорить снега. Степушка приметил эти места: не дай бог в вечерней потемени случайно увязнуть в тягуне – выгребайся потом. Подумал еще костерок бы заживить, но опасно, – с любой стороны мог рыбнадзор нагрянуть, вынестись на щукастой разбежистой доре. Но в ходком пути нагрелся, и сейчас, как остановился на бережине, на юру, присматриваясь к перекатам, то и спина сразу противно заслезилась, скоро настывая. Спрятался за ивняки, от ветра чтоб, сетку-тройчатку и водолазный костюм положил под руку, чтобы долго не мешкать, выхлебнул из горлышка треть бутылки и так, неожиданно захмелев, блаженно и тупо ушел в себя, не забывая, однако, настороженно слушать реку.
А ведь когда-то ловил: сеткой и неводом брали большую рыбу, пока мать была в силе, и с тех пор думалось, что навечно проникли в Степушкину память каждый камешек на дне, кривулина реки и хитрый перекат. Помнится, как подъехали сюда под вечер: сеностав был. Пока котлы снимали да чайник грели, мать и подскажи: «Ох, по воды едем и воду надо помнить. Хоть бы ты, Степка, бросил блесенку». И только кинул – этакая чурка схватила, если в бочку пехать, то калачом едва затянешь. А ведрие тот год стояло, день и ночь в работе. А еда известная: суп на суп. Приедаться уж стало... Мать заводная: пошли с ней и в одночасье с плесу двенадцать семог выдернули. Штягу выплеснули, ухи наварили и рыбы насолили на всех покосчиков. Вот и жизнь веселая покатилась, застрадалось легче. В тот раз на плесе этом за лето семог триста, поди, взяли. А нынче хоть бы одну-разъединственную, чтобы охотку стешить...
Река спадала к морю пустынная, свинцовая, без единого рыбьего всплеска и чаячьего вскрику: лишь куст ивняка, проросший под самым берегом, затягивала молчаливая угрозливая стремнина, и голые заплесневевшие ветви торопливо, согласно заныривали в заворотную стрежь, и от нервных коротких тычков вспухали па вороной глади частые воронки. Кружево воды, грязная пена хлопьями, невесть откуда взявшаяся, да снежная бахрома с торчащими сквозь мертвыми закостенелыми будыльями – выморочно кругом, нежило, стыло.
Затаиваясь в ивняках, Степушка бесцельно бродил взглядом по реке, и не было внутри его ничего, кроме оторопелости и тупого недоумения: с какой это стати он взялся вдруг у реки в гнилую пустую пору, в межсезонье, когда любого мало-мальски здравого человека больше позывает на печь. Ноябрь на дворе, то самое время, когда пора бы замереть уже заснеженной природе, вздрогнуть и застыть нежило от первых звенящих холодов, да и реке бы хотелось утишиться, загустеть и одеться во льды. Безумье в природе, и только. И потому рыбе не спится никак, ее тревожит, волнует крутое кипенье воды, проникающее в каждую ямину, где по обыкновению остоялась на покой семга: и рисковый рыбак по этой причине мается по скрадам, надеясь на крайнюю удачу; и рыбнадзор мечется по реке, залубеневший от холодов, измочаленный, опаршивевший от долгих и тщетных бдений...
Стемнело по-северному, разом, и Степа, зря не мешкая, неуклюже облачился в балахон: река туго обняла парня, повлекла его, и сквозь резину сразу почувствовалась ее властная сила. Хотел посветить фонариком, но остерегся. Споткнувшись, мгновенно озлобился на Тимоху, молча обматерил его: вдвоем бы куда ловчее и надежнее. А тут пока заглубливал, затаивал дальний конец сетки – время шло, и страх нарастал, и невольно ловил Степа любой шорох, несущий в себе угрозу; но в непрогляди вечерней лишь слышался накатный плеск волны, глухой обвал дальней береговой осыпи и тягучий звон натянутой в