...Истины являются к нам из уединений, размышлений и сновидений. Велика ли полынья неба по-над вершинами замшелых лиственниц, но этот голубой зрак, почасту затеняемый дождливой наволочью, есть заповеданный, незарастаемый путик к Господу для всякого вещего сердца. Каких теснот и налоги вроде бы знавывал по монашеской жизни Феодор, проживая в Окладниковой слободке? часто ли до него домогались власти? какими препонами обуздывали? Да жил ведь, как Божья птаха, собирая Христа ради милостыньку на построение храма, матери пособлял, не видя принуды, но все одно – душевные очи как бы замутнялись темной водою суетной жизни, и вся та скверна, весь неиссякаемый грех, что изливались каждоденно от мирян, липко льнули и к монаху, уловляя его в невидимые тенета, а тут-то, средь дикой тайболы, в окружении зверья и вещих птиц, какая благолепная широта сердцу, какой простор вольному духу, не знающему узилищ. Бог привел за руку. Бог привел, – почасту шептал Феодор, вылезши из зимовейки; он притирался спиной к седеющему травяному клочу, смеживал глаза, и то ли в тонкий сон впадал иль в короткое забытье, когда вроде бы и чуялось все, дышащее, растущее и умирающее вокруг, но и было куда- то западающим, как бы за особую черту, за грань яви. В такую вот минуту однажды узрел Феодор некоего старца, ликом чудного, стоящего невдали, и рек тот старец: «Ты же, Феодорушко, обещался стать юродом... так не томи душу свою и не потрафляй плоти... нарушивший обет свой похож на того лихоимца, что мздоимством ослепляет очи себе...»

Очнулся инок и, словно надоевшие лосиные камуса, стянул с ног сапожонки, с наслаждением потянул изопревшие, истомившиеся плюсны в прохладную, уже загрубевшую осеннюю траву. И как снизошло: решил более не носить обувки. Снял суконную скуфейку – и дал слово никогда не покрывать головы. Инок осмотрел рукава обремкавшегося холщового просторного кабата, заголил впалую грудь, отодвинул оловянный крестик, как бы примеряя место для вериг, но не успел ничего утвердить; всхлопал на озерце утиный выводок, и на противном берегу из-за острой стеблистой осоты послышалась певучая молитва: «Во имя Отца и Сына...» Инок вздрогнул, окстился. Откуда баба в тайге? Но тут вынырнул черный плат кокулем и исчез; из-за сухостойны показалась женщина в сером понитке с красным кушаком и с узелком в руке, который несла наосторонь, напрягшись, будто боялась что разбить. Она появилась столь обыденно, словно бы направлялась на делянку к отцу из деревни, что вон за тем мыском. Инок узнал соседскую хваленку.

– Ты откуда взялась, Олисава? – спросил оторопевший монах.

– Мы с татушкой вторую неделю на озерах стоим... Девка уже по колена вытаилась из чапыжника, калтусина вязала ноги, путалась за сермягу, и чудилось, что гостья выпрастывалась из гибельных болотистых палестин. Марея, Маруха, полуденная баба-замануха, гибельный искус, лешачиха-водяница; тьфу-тьфу на тебя! Хотел сплюнуть и устыдился. Знакомые до боли влажные страдальческие, напряженные черничины глаз, чуть сплюснутые к вискам, носик сапожком, взопревший, в бисеринах пота, назревшие, готовые излиться брусеничным соком губы и белые, как холстинка, щеки. И какое-то белесоватое, изжелта, свеченье над головою, кое принял поначалу Феодор за столб лесового гнуса. И было пожалел незваную гостью: изведут комаришки христарадницу. Сам-то притерпелся, а ее, ягоду-малину, изъедят сквозь. Феодор приподнялся, намереваясь благословить девку, но что-то в ее облике насторожило монаха: может, помертвелость лица и потухлость затравленного взора, устремленного внутрь; как бы в опойном сне брела девица тайгою, ничего не видя, иль была наглухо запечатана слободским чаровником.

– Ты не с неба пала, дочи моя? Смотрю, в кустах шеворится кто. Зверь иль навадник? Ан тебя Господь спослал. – Феодор заговорил ласково, стосковавшись по беседе, и вдруг смутился от того перемененья, что накатило на девку. Она зазывно вспыхнула лицом, будто явилась на свидание с милым, и на скулах расцвели малиновые зори. Тревога ударила в сердце скитника, и он ужаснулся, видя, как стремительно упадает в смердящую пропасть, окруженный вранами. Он вдруг вспомнил Олисаву в одной холстинной исподнице, мокро облепившей худенькое томливое тельце с назревшими бодучими рожками.

– Отче, благослови, – шепотом попросила совратительница и уже потянулась к мужицкой руке напрягшимися от желанья губами. И очнулся скитник и возопил:

– Нет-нет!.. Сгинь, нечестивая, и рассыпься! Феодор проворным ужом скользнул в свою нору, укромище свое, в скудельницу, в тот ковчег, где собирался доживать до последнего дня, и с бьющимся сердцем запер дверку на засов. И тут же у порожка свернулся на земле, привалившись боком к студеной каменушке. Он почти потерял память, так выпугался бесовского напущения. Слаб, как слаб человече! Феодор, ты в мнихах подвижаешься, уж сколькое лето, ты обрел готовность к страданию во имя Христово и всеобщее спасение, и вдруг, как труха, пропал пред красавушкой. «Ой-ой-ой!» – с тоскою вскричал Феодор, моля смерти, и прислушался. Тишина стояла, И тут в дверку зацарапались, просочился шепот, как из-под земли, глухой, тревожный, но и сладкий, как грушевый узвар на меду:

– Отец святой, выслушай меня, не гнушайся... Кручина скрутилась во мне, как змея в колоде, и ест-то она меня поедом, и пьет без устали мою кровушку, затяжелела я тоскою, как баба на сносях, и так тяжко мне, так невмочно, будто каменную гору-вараку содвинули на грудь, и холод могильный течет по жилам, будто в ямку положили, запечатали на живом дыхании бедную голубку. – Олисавин голос, до того раздумчиво-кроткий, вдруг ускорил бег, зачастил, набирая силу. – Братец мой бого-дан-ный... разлепи мне очи, соскреби черный вар...

На воле по-звериному рыкнуло вдруг, простонало с протягом на высоком вскрике: так плачея у родной могилки переводит дух пред новым причетом, и в эту минуту даже железное сердце возрыдает и невольно протечет слезою. И показалось иноку, что сейчас, перехватив воздуху, с новой силой вскричит вопуха: «Ой, да на кого ты нас спо-ки-и-и-нул», оплакивая его, Феодора, вдали от родного жальника, как опойцу, удавленника иль утопленника.

Но причет оборвался, за стеною подозрительно стихло. Вновь заперепадывал осенний дождь-ситничек, заколотил по крыше. Феодор, запруживая дыхание, прижался лицом к пазьям меж березового тонкомера, забранного без мха и черты, и в щель увидел Олисаву совсем рядом. Она стояла на четвереньках перед дверкой, отчаянно зевая, расширенные, бессмысленные глаза ее, казалось, готовы были вылиться из обочий и дрожали слезою. Вдруг девушка икнула раз-другой, обмирая сердцем и багровея, резко опрокинулась на спину, сгорстывая к подбородку и зипунишко, и крашенинный сарафан, и тонкого полотна исподницу, бесстыдно заголяя лядвии; потом выгнулась рыбкою, и живот ее, грудь безмерно вздулись, как бы начались в утробе смертные борения икотиков, засланных навадником Салминым. Ничего не видела сейчас Олисава, ибо безумный вихрь объял ее от земли и унес в небеса. Феодору бы отвернуться, а он, вот, с темным любопытством надзирал в просвет, как в зрительную трубку, Олисавины муки, словно бы упиваясь хмельной брагою.

И тут разглядел монах родинку в девичьем паху, и кудряво опушенный невинный зев, зазывный и безгрешный, от коего невмочно было отвесть горячечного взгляда. Ой, стыд-то какой! И какая странная, досель не изведанная мука. Ну и что? ну и что?! – оправдывал Феодор себя, шепча пересохшими губами; они вдруг покрылись жаркими струпьями. Все в человеке чисто и свято, ежели не осквернено блудодейством. Из этих врат, святым духом зачатый, вочеловечившись, сам Исус Христос изошел... Но гиль поднялась в душе, великая смута, и в этом искусе ангелы бессильно попятились от демонов, стали отступать, ропща и негодуя. И тогда опомнился монах, ибо невинное и безгрешное увиделось зазорным, и своего сердечного мрака тут устыдился монах. Он зло сплюнул, в гневе ополчаясь на весь мир, что не спосылает уединения.

Наконец решившись, Феодор открыл дверцу и выполз. Шел ровный дождь. Монах запрокинул лицо и остудил небесной влагой. Олисава хрипло, тяжело дышала, то лаяла по-собачьи, то хохотала; и вдруг, не открывая рта, глухо провещала: «Минеюшко... любимый. Жених ты мой во Христе. Гос-по-ди-и!» Феодор затравленно оглянулся; показалось, что во всех концах света узнали о признании. Ровно шумела тайга, по вершинам елинника перекатывались лохматые, с проредью, тучи; они чередою наплывали из-за рек бураками, похожие на клубы печного дыма, и частили дождем; меж ними просвечивало внезапно голубым, осенним, студеным. И всякая небесная иорданка меж серыми клочьями мыслилась Господним подглядывающим зраком. Де, ну-ка, мних, как ты выкажешь себя во ските, без ревнивого догляда? устоишь ли пред бесовским воинством?

Олисаву снова начало трясти. Ах ты, безгрешница, лежишь, немолчная, на сырой осенней землице; как бы не натянуло в утробушку твою горячки. Тут и укатает лихоманка, упасет в свои Палестины...

Девушка намокла вся, пониток пожух от дождя, плат скомкался на плечи, и темные волосы обвалялись в рыжем прахе и палой иглице, а лицо у болезной стало сизым, как голубиный горбышек. Эк мучает, грызет сердешную; поди, сердечко-то вытомилось, спеклось от черноты, как березовая губка. Дьявол-то неотступно добивается власти, мечется в утробе: и морить – не заморит, и жить не дает; его бы кадилом

Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату
×