часа. Только ли его поджидает у вереи дьяк с подьячим да полуполковник со стрелецкой спирою? Вот дикое время настало, когда всех скрадывает орда немилостивая, кто за правду встал, за Русь святую и Господа нашего Исуса Христа. Седьмиголовый сатана разлегся по всем холмам стольного града и ощерил зубы, чтобы впиться в мужичьи исхудалые от бескормицы мяса. И то? Вроде бы Никона-шиша не стало, сгинул нечестивец на Белом озере, но дух зловещий, зовомый антихристом, допрежь себя засылает на землю то зябели, то замоки, то суховеи, то саранчу, то мышу, то язву, то шишигу окаянного, то клеща рыбьего, то червя мясного толщиною с волос, что, заселяясь в утробушке, выедает ее истиха...

Феоктист не дождался ответа, острый кадык запрыгал на шее, забился под кожей, как уловленная горностайка. В открытый продух запотягивало падерой и вроде бы в столовую избу нанесло колючей порохи. Иль почудился снег от той остуды, что заселилась меж людьми? От нытья ли внезапного ветра в печной вьюшке, от плотной ли нажористой еды, что не в монашьей обыденке, но только вся гоститва вдруг впала как бы в тонкий сон. И вся жизнь повиделась тоньше паутины, что соткал черноспинный паук-крестоватик; бейся, колотись, человечишко, в обавных гибельных нетях, дожидаясь, когда челюсти гнуса вопьются в твою сонную жилу и перекусят ее. И каждая из Христовых сестер тут решила с радостью: де, слава Те, Богу, что по монашьему уставу живу, без искуса и греха, не выглядывая за ворота, так сладко живу, словно прикована к серебристо-сиреневой глызе сахару. Ой, люди добрые, не вдавайтесь же в мирской соблазн, в затеи гибельной жизни сей даже в помышлении всяческого доброрадного устроения ее, помните же: смерть не за горами – но за плечами.

...И Федосье Прокопьевне нижайший наш поклон, что держит обитель, и матери Мелании поклон, уставщице нашей, за ее твердость и милость. Трудно же монаху жить в миру одному, ибо его всегда одолевает соблазн дерзко вскинуть голову в облака, возомнить о себе невесть что и удариться в пастыри заблудшему стаду. Вот Феодора-то братца и пасет за воротами воинская спира и скоро потянет на дыбу иль загонит в срубец во огнь, а он-то, блаженненький, вроде бы и рад тому, но отчего же ноги застыли у порога и как бы вовсе отнялись? И монашены вдруг зажалели юрода, как покойника, но мысленно и торопили, понукали прочь из дома. И Федосья Прокопьевна уросливо вскинула голову, уже навсегда отказавшись от Феодора, и карла, усевшись на пол возле ендовы с монастырским квасом, скалил зубы, презирая блаженного за прихилки и притворные уловки. Лапоть – не босота, а балахон – не нагота; видали мы причуд и пуще того. А ты сбрось хламиду и поди к Василию Блаженному в чем мать родила да встань на паперти на колена, утвердив тощий зад в небо, чтобы всякий молитвенник поклонился ему, – вот тогда и я тебя почествую... Баламут любит кнут. Кнута бы на тебя хорошего. Бродишь по земле, сумасшедший, да и людей сбиваешь с панталыку... А кто нынче добрый-то? Сыщешь ли? Все закоснели. Ха-ха... Взять бы, правое дело, да и подпалить Русь с четырех углов, вот бы уголья на-го-ре-ло-о! Надо бы мне найти такого закоперщика, кто бы смело взялся за промысл, а я стану кочережкой головни ворошить...

...Вот сброжу-ка я непременно и нынче же к Богдану Матвеевичу да и поведаю про осиное гнездо; чую: верно, давно ждет от меня вестей, не знает пока, с какого боку приступить к поместьям вдовы. Сундук-то с золотишком совсем рядом, подходи да и черпай пригоршней, но вот замки пока неприступны... Да и он-то, чернокнижник, хоть и развесил губу, но тоже у меня в горсти: захочу – казню, захочу – милую...

Так мысленно ворожил шут Захарка, нарочно сведя глаза к носу и рассматривая на нем родимое пятнышко. Он в душе величался пред всеми, возносился ино и вровень с Христом, порою и попирал его, ибо карле Захарке ничего не надобно на сей земле, а в аду, где поджидают сокровенные, сам сатана приветит его дарами и славою.

Тишина затянулась. Умом-то все разбрелись по своим весям и стогнам, и не собрать больше пировников в одну грудку; лишь молитва вырвет из нетей мары и кудес. Феоктист опомнился первым, удивился, увидев себя стоящим с чарою, возгласил здравие государю и всему царствующему дому с супружницей, сестреницами и малыми детками. Де, пусть цветут и благоухают под сенью Господевой во славу земли Руськой. И, не чинясь, пригнул чару ко лбу и капли романеи выцедил на маковицу головы; вот-де как любит он свет-батюшку. И совсем не по-монашьи, разухабисто, как заправский кабацкий ярыжка, пристукнул чарою по столешне. А и зря разошелся, совсем не к месту, забыл, где потчуют его.

Эх, кто старое помянет, тому глаз долой, а кто старое позабудет, тому оба вон...

– А я за отступника пить устрашуся, – наотрез заотказывалась бояроня. Черницы ужаснулись речам госпожи, но перечить не посмели. – Ты-то пей, батюшко, коли такой смелой и никого не боишься да нутро примает. Не сблюешь, сердешный? А что соловецкие старцы скажут? Иль это они встали за старую веру, а ты поползуха, рак с клешней? Иль пьянь горькая, кто за чару и Христа продаст?.. По мне, так нынешнего царя похерить надо. Может, иного скорее Бог даст, что станет всем по сердцу, уму и совести.

– Я уши зажму. Я тебя, матушка, не слышал. Да за такие-то речи ой-ой... Иль позабыла? Кто не любит царя, тот не любит Господа. И будет тому анафема.

– Ты пока в моем дому ешь-пьешь. Иль худо приветила? Мне и кланяйся, – возразила бояроня, а губы сразу ссинели, сошлись в одну нитку, и стала походить Федосья Прокопьевна на сердитого губного старосту, что выбран народом правеж чинить. – Что мне твой царь? Мне с ним медов не пивать. Одно знаю, что отшатился он от веры, чужим утехам предался, Двор заселил папежниками, Москву продал иноземным торгашам, учителей поставил над детьми – латин да униат, а землю всю православную испакостил грехом на сто локтей вглубь. Верно батька Аввакум говаривал: что до нас положено – не трогай, там и лежи...

– Бояроня, не гневайся. Может, я пуще тебя старую веру люблю. Не я, но апостол Павел сказал: Бога бойтесь, царя чтите. Чтите, а не поносите поносным словом... Смотрите, смотрите, научал Павел, как после Бога небесного сейчас же упоминается и земной. Следовательно, кто не чтит царя, тот нечествует против Бога. Потому и царь именуется Богом.

– Царь-от не Богом помазан, но архиреем. Какой он Бог? Из бояр ставлен, бояре и гнать вольны, если наперекосяк пойдет. Пред небом мы все, ничтожные рабичишки, равны, в одну земельку уляжемся зловонными костьми, по одной лествице взбираться станем пред очии Вышняго, чтобы ответ держать. И кто был последним, станет первым.

– Но как без государя-то? Без хозяина и дом сирота. А тут эвон Русь-от... Рассеемся по земле, как пыль и сор. Кто в кучку нас соберет? А как рать держать, землю боронить? Вон сколько кусошников завидущих, и у всех пасть шире ворот поветных, – искренне изумился Феоктист своим мыслям. – Мы душу бережем, а кто плоть нашу наисквернейшую пасти будет? В дьявольском сосуде и добрая душа мигом измозгнет... Федосья Прокопьевна, надобно не царю перечить, на живую мозоль ему наступать без страха, но ушеса и очи ему открыть. Бывает, и живые ложатся на лавку и вдруг засыпают, как мертвые, и добудиться долго нельзя. Лучше мы сами добре станем за старую веру и своими страстями по Господе разбудим государя. Очнется же он, как шибко припрет, обязательно очнется, да и нас возблагодарит! – убежденно сказал Феоктист.

– Возблагодарит батожьем по вые... По мне, дак лучше бы разом всема в землю, подальше от позора, чтобы грехи не умножать. Пришли на свет белый не вем зачем, натворили сорому и содому, да еще и возгордели: де, мы люди! Какие мы люди, хуже свиней безмозглых. Бог-от разве нас такими к себе ждет? Пора всем прочь, пока вовсе не опаскудели, – прошептала бояроня, приложила к глазам ширинку и, решительно хлопнув дверью, удалилась.

Вот тебе и потрапезовали в добром согласии.

Отец Феоктист помялся в застолье, да и тоже со двора прочь. У крыльца уже юрод ждал. На воле снег- толкунец валил хлопьями, выстилал переновою забрюхатевшие забои. Тихо было, глухо, как в скудельнице. Юрод затрюхал впереди, берестяный короб бился о пригорблую спину, на плешке скоро вырос сугробец навроде заячиного малахая. У ворот Феодор обернулся, непримиримо плюнул в сторону усадьбы; сквозь мороку едва прояснивали резные дымницы и флюгарки, полотенца и курицы с желобами, цветные оконницы, забранные в латунную ячею. Юрод и не видел, как из людской вытаился карла, закутанный по самые глаза в башлык и епанчу. Да и мало ли ребятишек толчется во дворе день-деньской, помогая родителям по господской службе...

Феоктист улыбался, обирая сутулое тельце брата любовным взглядом. Он с утра опохмелился, и жизнь снова стала праздником. Монах был доволен, что неуступил Федосье Прокопьевне любимого государя, защитил его. Правда, думал отдарки получить от боярони, щедрый взнос в монастырь, как сулилось, но и так не с пустыми руками убрел: в торбе, будто случайно, оказался серебряный достакан да кубок дегской работы с крышкою и мужиком на ней, а вместо шляпы на голове – адамант, рублей на пятьдесят потянет. Нет, не воровал Феоктист, но как-то случайно, само собою прилипло чужое добро к монашьей руке; не для себя стянул, но монастырю в прибыток... Отмолю... Бог простит!

Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату