Вышли за ворота. Стража не шарилась в котомках. Потоптались на росстани, всяк смотрел в свою сторону. Когда-то еще встретятся? Да и свидеться ли на сем свете?

– Я думал, ты – ангел, а ты – рожен. Сквозь живую душу торчком, – посетовал Феоктист, уже тяготясь братом. Мысли соловецкого келаря ушли в заботы.

– Страшно мне, Феоктист. Со своих саней посреди дороги слезли. Скоро вязать почнут, да всех в пещь. Дак ты не трусь, братец. Отойди от царя, наплюнь на него. Горбатого к стенке не приставишь. А ты к мертвому припарки: де, живой водой на него, очнется. Вот-вот вздует царишку и разорвет. И по нем много будет крови и гною...

– Опять за старое? Чего мелешь-то? Шел бы на Мезень к матери, – прошипел Феоктист, трусливо озираясь. Из поземки вырастали вдруг прохожие и скоро западали в замятели. Снег был шероховатый, как овечье прядево, и, скоро тая на щеках, присаливал губы. Иль то из глаз натекало слезою?

– Сон видел. Худой сон. Жбаны крови, вешала свежего мяса. То наше мясо, братец. То наша кровь...

Тем же днем, лишь соловецкий обоз сошел с Москвы, юрода Феодора Мезенца взяли у Арбатских ворот и отвели в Монастырский приказ за многие на царя хулы.

Глава третья

Сиротей, горюшицы, посохи православия, крепко же вас запечатал помутившийся царь, за сердитые засовы спрятал, почитай, на краю земли замкнул под самый бок сатанинским вихорям, чтобы ни одного жалостного словечка не досталось вашему черствеющему слуху; страдники, мытари, нищенки подорожные, по крохам сбирающие Божьих словес в пустеющую суму, чтобы после и скормить щедрой горстью страждущим голубям, что вовсе сникли в бесовском полоне... За что вам страсти-то экие! – невольно воскликнешь, читая длинный столбец испытаний.

Не душегубцы же, не тати лесовые, не лихоимцы и не воры, не порубежные разбойники, прибежавшие за дуваном с чужой стороны, не изменщики русскому столу и не ископытники веры Христовой подпали под государеву лютость, но самые-то закоренелые, от земли и праха священцы, и трудники, и чернцы, и посадские ремественные люди, и купцы, и бояре, всякого чину христовенькие, кому стыдно перейти отцовы заветы, несмотря на сладкий обещанный кус и на тихое безмятежное быванье. Вроде бы переступи лишь преграду, что не толще травяной былки, и будто от приворотного корня, от кудес-зелья вдруг перевернет тебя, переиначит, и станешь ты уже не обычным русским человеком, но козлищем поганым, от коего сразу все отворотятся... Ми-лень-ки-е, да по то и гонят вас изгоном, и вздымают на дыбу, и отсекают перста, и языки, и уши, и сажают в студеную воду иль в ярое полымя, чтобы жаром древесным пропечь насквозь, а после развеять по ветру всякое напоминание, – что от каждого вашего шага и испытующего слова возбуждается в народе тускнеющая русскость, которая из стада бессловесных овец, слепо уткнувшихся в мать – сыру землю, строит жертвенные рати; чувство родины, что источаете вы с каждым дыханием своим, куда опаснее для новопередельцев безжалостного агарянского меча.

Как иудеи однажды подточили хазар и коварно растерли под спудом Талмуда великое царство, так и костельники-папежники, залучив древнюю сию науку себе в подпорку, решили Русь расшатать, испроточить без войн и оружия, но лишь проникнув во всякое хлебное и властное место, где дух православия, побитый молью сребролюбия, по обыкновению, шаток. Вот и русский служивый оказался особенно поклончив и податлив к скверне именно при Дворе, при Теремных палатах, где не ум в цене и не душа Божья, но родословье, тугая мошна, лесть и хитрословие...

...И здесь, в стране полуночной, у самого черта под пазухой, не убоясь скверны его любодейской, укоренились православные людишки; да так ладно коротают век, будто под Ливанской смоковницей, овеваемые нардом и фимиамом; приткнулись на куличиках, да и не охают, не льют занапрасных слез о своем житье. Сколь она уживчива и приимчива, кость русская; на льду и камени, как Господь завещал, пустит росток и ко времени цвет даст, а после и семя сронит в будто бы неродящую почву, и нету переводу русскому человеку из веку в век в самом-то отчаянном, забытом Богом кугу. Иной кто из похвалебных земель, кто своею славою кичится сто раз на дню: де, какой он деятельный и устроистый, случись волею судеб оказаться в Пустозерской слободке на второй седмице иль отдал бы Господу душу, исчах от тоски иль пустился бы назад в бега, чтобы никогда более не видать снежной могилы, в которой однажды угрелся податливый и смиренный славянин: живет, сердешный, не тужит да приговаривает: де, как тут ему преславно и сугревисто и другой-то земли, роднее этой, нигде в мире не сыскать...

Эх, Пустозерская слободка, хвалить тебя, не перехвалить, не станет тут перебора; ты – камень-одинец посреди немеряной землицы; кормовой фонарь лодейный для полуночных народцев; замок и ключ от ясачной Сибири; могила для опальных; вешка путевая у студеного лукоморья; затейное место для охочих к дороге служивых людей; постой и прислон поморянам, для кого тундра – милая родина; царева сторожа от гулящих воров и лихих карачеев... Будет лет сто тому, как спустились усть-цылема из своей слободки в понизовья Печоры, отыскивая хлебных мест, остолбились у Пустого озера и получили от Грозного тарханные грамоты на владение землею; вроде бы и лихо, остудно заволочье – мхи да вода, но приманчиво, обавно и прибыльно.

Рыбы в озерах и в реке – кипит, кажется, забрось берестяную коробейку, потяни к себе, и будет полна она омулем, и сигом, и нельмою, и семгою, и сельдями всякими; песец голубой и белый, горностай и лиса- сиводушка жируют прямо за ближним веретьем, притираются ко дворам, разбойники, зорят погост и скотиньи ямы с падалью, только не ленись ставить кулемки и западни, а заяц-глупец сам в горсть спешит; в море опять же подайся, ежли не трусишь воды, – там морж сальный у припая на лежбищах, бери его хоть на затин, всадив спицу в зашеек, ежли надеешься на силу свою и на судьбу, а хочешь – пулею; задумал сердечную отвагу унять – бери белого медведя на рогатину, сам прибредет из любопытства и голода к твоему огнищу; а сколько птицы прилетной в осотах по лайдам – ой-ой!..

Турни лишь – подымется, встанет на крыло – неба не видать; а ягоды-морошки моря разливанные желтые; и гриб пыщится в ере, дуется выше болотных деревьев, издалека виден алыми своими куполами; а по всей большеземельской тундре до самого Камня и далее, до остяков, до Тазовской губы, кочует смирная самоядь и за самые лишние для безрадостной жизни бобошки из меди и стекла и за шелковые ленты натащит из чума и пушнины, и рыбьего зуба, и пыжиков, и оленьих постелей, а коли ружьем поманишь инородца, то за него мехов выложит стопу выше винтовки. Чего таить, сладкое, гульливое, пространное, заманное и прибыльное то место, и Грозный государь живо смекнул, что здесь и быть замку для вольных пока окраин, и повелел срубить острожек и поставить стрелецкую вахту, чтобы неповадно стало чужакам разевать рот на крепко запертые сундуки. Осеклась Русь, отметилась таможенной заставой у притяжливых берегов, где солнце проваливается навсегда за ближние ропаки, как в чан со смолою, и тогда старуха- скорбея, притворившись молодой девкой, вдруг притрется к боку незадачливого становщика-зверобоя и скоро вынет у него все зубы, выточит по телу язвы и выцедит по капле кровь огненными поцелуями, похожими на палаческие печати...

...Уж и глаза не разомкнуть мне, словно бы ресницы склеились от ночной слезы. Кукушица я горькая, запобедная головушка, разнесчастный, распоследний горький человечишко, грязь худая; и куда мне к Богу-то в прислон с моими незамоленными грехами?

...Истомно? Тяжко? Тошно?

...Качает, качает Аввакума, как на шитике в непогодь на речной волне: то вздымет в занебесье, то опустит в провалище, почитай, на самое дно, и воздух тогда перехватит, и от натуги в ушах звень. Потом и просверк солнечный в голове, и гром будто из пищалицы стрельнет, и тело вдруг станет легким, как лебяжье перо, а каждый звук раскатисто-пространным, отдающимся эхом во всяком закоулке головы. Значит, жив, просвирка, головнюшка от былого пожара, тлеешь, таешь на ветру, и еще ой какой огонь можно раздуть от тебя, лишь подсыпь сухого трута и бересты.

Дай Бог памяти, десятый день без выти, и с того времени, как завалился в тоске на лежанку, перейдя с лавки, и печь не топлена. Четки проваливаются в ослабевшей пясти, немеющие пальцы, истерзанные студливой дрожью, уже не могут перебрать узелки лествицы, и одеревеневший язык в сухой гортани распух, не может прочесть Псалтыри, что вся в памяти, будто высечена под крышкой ледяного лба, лишь беги по ней внутренним взглядом. Эк, сколько всякой дряни скопилось в одном человечишке, в поганой его утробе, и никак не изыдет вон, чтобы лишь душа сияла Вифлеемской звездою в чистой груди, как в праздничной белой горнице.

...А на воле хивус задувает, ветер-морянин со снегом-сечкою, и тот снег, твердый, как пашено, сурово

Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату