объядением и пьянством, но благолепно...
Да что я жару столько на тебя трачу? Слышать не хочу больше хулы твоей на Господа моего и старые книги. Отрезаю от себя. Буди ты проклят, враг Божий!
– Протопоп, очнися! – испуганно воззвал Епифаний. – Возьми слова свои назад, не досадуй шибко, горюн. Эко тебя досадило, дак ты вникни и охолонь!
– Чего вникать, чего! Я не от досады отрезал от себя, а от бесстыдства его... И ты не приклякивай бешаному, – грубо оборвал Аввакум. – Расселся, как пень, и мозги-ти во мху. Иль и тебя кривда покорила?
– Зря ты кричишь, как онагр, – переждав крик, мягко посетовал Епифаний. – Ради Христа ты мне крупки подал, де, кашки свари. А она у меня в горле встанет. Не буду я есть твоей кашки, Аввакум...
– Ешь тогда гов...
Аввакум развернулся круто и, плеская котами по ошметьям водяного снега, нырнул в свою нору. Встал у порога, а в глазах черные круги и сердце в груди молотом.
«Косой шшанок, ах, косой бес, – заскрипел зубами протопоп. – Вздумал верх надо мною взять. А верх надо мною еще никто не бирывал...»
Всю ночь бусил дождь-обложник, а к утру снега зажглись. И слава Богу, наконец-то стронулась окоченелая тундра. И бегом к дружной весне. Не зевай, печищанин, не проворонь потопа, не ленися отгребаться от воды. Ручьи скоро промыли ограду, хлынули в острожек, сугробы слизнуло в какой-то час, под ними оказался лед, и поверх его море разливанное разлилось, впору натягивать бахилы. Стрельцы пешнями долбили канавки, чтобы спустить воду, но на волю узников не выпускали; весною даже мелкая слабосилая птаха стремится к полету. А что ждать от распопы Лазаря? Вешница, кругом бескрайние разливы, и на речной посудине под гребями так легко затеряться в калтусах и прибрежных лайдах, на островах средь проток и висок, в озерах, и курьях, и многих речушках, сбегающих с Камня. Там в диких лесах скиты, нам неведомые двуголовые племена, поящие кровою своих божков, там кочевая орда и чужая для государя таинственная жизнь, навсегда укрывающая беглеца.
... Звени, капель, греми, ледоход, играй свирелями и скрипками, непотухающее небо, и славь Христа, незакатное солнце.
Подбросил Аввакум стрельцу два гроша, и тот, не промедля, отвел воду от порожка засыпухи. Чавкает под ногами земляной пол, скоро копятся лужицы, безмолвно стекая в подпечек, но это не беда, жить можно.
А бес-то подзуживает бездельного. От томленья весеннего и неволи не только в голове засвербит, но и на сердце накатит темень. Досадно протопопу, не может унять душу, из головы нейдет обида: шшанок Федька Косой его, Аввакума, для кого на Том Свете уже палаты белокаменные ставлены подле Спасителя, обозвал наушателем, еретиком и свиньею. По жизни-то он, пожалуй, и хуже свиньи, да разумом-то орел и высоко в поднебесье летает ежедень, неусыпно пася свое земное стадо.
В полдень увидал в дыру сотника, подозвал, подал алтын, чтобы разговелся Ларивон заради светлого праздника Вознесения Господня. Сотник, избегая взглядом Аввакума, лениво щурился на солнце, задирая рыжие хвосты бровей. И вдруг сказал с намеком:
«Слышал, вчера задралися? И чего вам неймется? Иль с жиру беситесь? Так я притужну, небо с овчинку покажется. Сквалыги приказные на меня бочку катят: де, плохо вас пасу, дал слабину, потатчик-де вам великий, воров избаловал. Орете, дурни, аж в Слободе у воеводы на дворе слыхать...»
«Прости... Да и как не орать, сотник, посуди сам. Федька Косой намедни продал Христа за полушку, тела его лишил и рождения, и человечьих привычек. Мелет, де Христос через ухо зачат, а в бок вон вышел. Нынче Вознесение, а этот дьявол нашего Спасителя в брюхо к Отцу засунул, сиди-де, не рыпайся. И Пресвятую Троицу слил в жидовскую единицу. Поверишь-нет, но простые бабы на Мезени лучше его смыслят в Святом писании...»
«Перепояшу по бокам дубиною, скоро все поймет дурак, – сразу пообещал сотник, смекнув, что найдет в этом деле прибыли. – Как это Христа нет на небеси? Он же во плоти вознесся, значит, где-то живет? Иль помер, пока летел?»
«Эй-эй, не завирайся», – строго окоротил Аввакум.
«Да я так, пошутил... Он что, безумный, дьяволу продался?»
«Думаю, что давно, еще на Москве сатаною был прикуплен. С молодых лет по книгам блудил, косой дурак. Вот царь-то его и погнал от себя. – Аввакум помолчал, слепо глядя на сверкающий на солнце прыск, по которому лениво бродили служивые с пешнями и лопатами и сгоняли крошево льда под уклон за ограду. И тут осенило протопопа. – Слышь, сотник, устрой-ка фоме-невере купель, крести заново еретика, авось очнется. Сообща-то и спасем от демонов...»
Дважды сотника просить не надо на проказу: осклабился, побрел к служивым, что-то нашептал. Стрельцы пробили от канавы отвилок под бугор дьякона. Ручей хлынул через порог в засыпуху. Показался дьякон в окне, завопил:
«Помогите, православные, тону!»
Стрельцы засмеялись. До дьякона дошло, чьих рук дело.
«Блудни окаянные... Слуги сатанаиловы... Господь вас затряхнет за проказу».
«А-а, припекло, грешник! – торжествующе возгласил Аввакум. – Выблюй хулы-ти непотребные, да крещайся по-новой, как Христос заповедал! Боишься смерти-то, прелагатай, в штаны нас... Хвалился верою своею, так и возносись вслед за Господом, пока небо не остыло!»
«Дьявол, дьявол, чур на тебя!» – отозвался дьякон.
«Ну-ка, служивые, шевелитеся пуще. Этот дьяволенок Христа нашего плоти человечьей лишил и родства, и естества, так мы его, плута косого, хоть душу сохраним. Слышь-нет, шшанок? Отрицавши ли ся сатаны, и всех дел его, и всего служения его, и всея гордыни его?..»
Из тюремки дьякона Федора раздался протяжливый стон. Вода, завивая у порожка буруны, катилась в хижу валом и, казалось, готова была, взбурлясь под потолком, выпереть срубец из земли и унести в Пустое озеро.
Аввакум, выдираясь из дыры напрасно, выкручивал жиловатую шею, чтобы хоть краем глаза глянуть, что делается с берлогою ненавистного врага. (Узнав, что Аввакум бездельно ползает через окно наружу в любой час и заводит по острожку канитель, воевода велел нарубить новую оконную колоду потолще, чтобы неповадно стало вору баловаться свободою и тешить сердце... )
«Хвалился, де, истины вещаешь! Так провещай небесную истину, чтобы припекла само чрево земное. Глядишь, вода сама собою и отступит».
«Ой, пропал человек с каменным сердцем. Ой-ой, горюн, ой-ой, несчастный... Господи Исусе, верни разум гордецу, что заместил собою Бога! Вразуми неистового язычника, что Творца рассек на полти, а тварь малую погубляет ради злосмрадия жестокого сердца своего!» – несчастно гугнил дьякон корявым языком, забравшись на лавку: видно, круто подпирала вода.
Аввакум видел лишь, как мелькнула в прорубе тощая беспалая ручонка, культей своей осеняющая и небо, и застенки, и рыгочущих стрельцов, и плачущего в оконце старца Епифания, серого, как житняя мучица.
И нисколько Аввакуму не жаль было отступника. Даже сердце не ворохнулось.
Глава третья
Три дня после казни не пила, не ела Федосья Прокопьевна. Гореть собралась.
Власяницу, изодранную стражей, закропала, исподницу и чулочки постирала, волосы прибрала и одну прядку выстригла, завернула в тряпицу на память сыну Ивану. В своей каморе помылась по бабьей нужде, чтобы опрятной придти ко Христу.
Тут и матушка Меланья исхитрилась навестить узницу, хотя царевы власти всюду искали ее по городу. Была старица на Болоте, видела сруб. Пришла на Печерское подворье украдкою, проникла в келью, на колени пала, целовала боярыне язвы на руках, причитывала:
«Была даве за Москвой-рекой. Уж и дом тебе готов, доченька, добро срублен и снопами соломы уставлен... Уже отходишь к желанному Христу, а нас, сирот, на кого покидаешь? Не забудь Тамотки и нас, грешных, в скорбях пребывающих... Не бойся, стой крепко, возлюбленная Христа...»