Распопа просунул в дыру дюжий кулак, обметанный золотистой шерстью, погрозил... Эх, маловато оконце для Лазаря, а то бы давно навел порядок в строжке. Никто бы не посмел сливать Сладчайшего в туман и мрак.
Аввакум отступил в снег, чтобы видеть всех сразу, встал посреди двора меж четырех засыпух, как бирючь на торжище.
– Это вы по-июдейски Бога нашего глаголете! – закричал из земляной норы Федор. – Что ж вы, окаянные, Единицу сечете плотским разумом? Он вам что, Исус-то, дьяк с Большого Дворца, чтобы по тюрьмам бродить да рубахи на праздник дарить?! – Дьякон решился снова намертво встать за догмат и просунулся в окно по узкие плечи... Бедный, бедный дьякон, лихо прокатилась по нему тюремная колымага, сосчитывая все ребра и сострагивая живое мясо с мослов. Боже ж мой, до чего худ и тощ Федор, как покинутый хозяевами кот: лицо с кулачок, глаза враскосяк, и русой бородки едва наросло над кадыком. – Разве можно Троицу пресвятую на трех престолах исповедывати и трибожну, и трисущну глаголати? Не секите по живому-то, очнитеся, не то захлебнетесь собственным лайном, безумные язычники... А ты, Лазарь, наипервейший язычник...
– Вот ты как залаял, худой пес. Потому что знаешь, щенок, что кулаком не достану. А я лишь дважды бью: один раз промеж глаз, а второй – по крышке гроба. – Лазарь вдруг понизил тон. – А может, Федька, и небесного Вертограда нет? И палат белокаменных тоже нет? И сада райского, где безгрешные души гуляют в человечьем образе? А Троица рядком сидит, Сын одесную, а Дух Святой ошую Отца на небеси на разных престолах; яко царь с детьми, сидит Бог Отец, а Христос на четвертом престоле особном сидит пред Отцом небесным... А может, и не возносился Спаситель наш во плоти после казни жидовской? А ежли и вознесся не в теле, а в духе, так ничего и нет на Том Свете, а? Ответь мне, косая собака, борода во щах, а мозги в червях. Что ж ты молчишь, иль язык проглотил?
– И слышать не хочу непотребное. Обмарался об вас, дьяволы, вовек не отмыться. От свиней, право, не такая вонь. Дышать от вас тяжело. Исус с има чай-вино распивает да закусывает пряниками печатными. Ха-ха... Очнитеся, дураки! Да хоть бы раз увидали его вживе, так языка бы навек лишились, и зренье потеряли, и никогда бы больше не блевали на Христову церковь нашу. Вы хуже Никона отщепенцы. Тот хоть, славы мирской восхотев, не топчется по Троице. Образумьтеся, распахните слепые вежды, залитые гордыней. И ты, Аввакумище, уж старый дедко, по тюремкам волос порастерял, а вижу, и ум последний там оставил. Горе мне, горе с вами непутними рядом жить. Слышь, старче Епифаний, хоть ты-то, разумник, останови отпадших, замолви словечко, чтобы этим, душой околенутым, обросшим мхом, стыдно стало...
– Очнитеся, миленькие мои, – поддержал Епифаний. – И ты, протопоп, не заводися. Будя грешить-то. Что же вы по живому-то сечете! Бог-от Он един в Троице, над бездною на царском троне седяе, всем живым и неживым рядит Суд...
Голос у инока был слабый, отечный какой-то, бесплотный, и порыв ветра отнес его слова за острожек, как шелуху от сосновых шишек, и рассыпал по Пустозерской слободке. Там на Никольской церкви попишко Оська-блудня сразу ударил в колокол, позвал на службу; с серой крыши снялись чайки-поморники, скрипуче гомоня, потянулись к вспухшей Печоре к сизым зажорам, подернутым мелкой рябью, где полоскались икряные щуки.
Аввакум вдруг встряхнулся от странной хмельной одури, вскружившей голову; ноги ослабли, задрожали, потянуло лечь в снег. Протопоп даже и не понял толком, чего молвил старец; да и не глум Федьки привел в чувство. У ворот острожка, столпившись, в пять глоток, как жеребцы, зареготали стрельцы; они прямо заваливались на бревенчатый тын от заполошного смеха. Знать, от беспокойного высокого крика тюремных сидельников на них нашло непонятное веселье. Иль весна бередила? Ветер с полдня накатывал теплыми волнами, как из натопленной баенки, над вспухшими сиреневыми снегами маревило, было душно; стрельцы, раззадорясь, раздернули теплое кафтанье и серые от сажи котыги, подставили бледную грудь слепому неясному солнцу, подернутому молочной пеленою.
... И эти, вот, царевы псы сторожевые, недоумки, кабацкая голь, кому грош за связку, кого впору ежедень немилостиво сечь за худую службу и измены, глумились ведь не над всеми тюремными постояльцами, но именно над ним, протопопом; ибо Федька Косой, эта б... , эта притухлая наважка, брал нынче верх над ним, и его наглая кривда, туманная стрельцам, могла невольно запасть в ум, задурить и смутить шаткое сердце; и выходит зря он, Аввакум, столько толковал годами о Боге, чтобы этот дурень одним днем нарушил содеянное.
Федька дьякон-еретик, и его бичом надо гнать из церкви.
Так велел Господь.
Аввакум накалился, забурел лицом и вскричал:
– Загунь, бесенок, лети в преисподнюю, окаянный... Ты что, взбесился, дьяволенок? Святая сливаешь, раздельные лицы, глаголешь, нераздельны! По-самвелиянски загнусил. И пошто царь своего подручного в яму ссадил? Ты, Лазарь, что-нибудь уловляешь?
– Да сам-то Михайлович давно у чертей сковородки лижет, вот и этого щенка к себе зазвал, чтобы веселее, – пробасил распопа.
... Дьякону бы в хиже своей закрыться, запечататься за паюсным окном, чтобы не слышать своими ушами скверны; пусть себя травят непотребным и отрубают пути назад. Но заблудших жаль было оставлять, Христос не простит, да и столько выстрадано за эти годы, столько лиха перемогли, чтобы навсегда вдруг разругаться; и как после в яме-то коротать? Вдвойне тяжче покажется каторга. И трусом прослыть – это как бы в вере вдруг колебнуться.
Было однажды, уступил уговорам Павла митрополита, признал щепоть поганую и за то скоро прощен был и на волю спущен; но сколько после душою маялся, пока-то не покаялся в измене... Федор и сейчас бы веское слово вставил и припер бы Аввакумища во лжи, ибо начитан был в святых книгах, многое измыслил путное; и потому лишь не побрел тогда за Никоном, что испугался отступить от заветов и обычаев Отцев. Сблудить от них, принять щепоть, и новую службу, и ризы, и покрова, и храмы, и молитвы, и хлебец Христов, и каждение и хождение вокруг престола – это значит надо заново креститься, стать обливанцем, и значит, крестильная купель сонмища русичей, ушедших в мир иной, была неправедной и нечистой, и несчастные наши деды сейчас блуждают меж небом и землею, не зная, куда пристать. И вся осененная святыми пастырями Русь была неправой, а вера их – лживой, и все моления, все слезы о Христе пали не в родящую землю, побуждая юные души к добродетелям, но на гольный камень, где и мху зябко пустить коренье.
Ну, сблудил Аввакум в писаниях, но он же за отичей встал грудью, чтобы им спокойно лежалось в могилках; не сметал, как заяц, в кусты при первой же угрозе. Аввакум, верная надежда, он – путевая вешка в страстном пути за истину, так как же с ним ратиться?..
Серый, как житняя мука, Федор упрямо торчал у проема, выслушивая издевки, потупив взор на горбушку ноздрястого снега под окном. Он бы и загорланил, не сробел, да разве пересилишь властный голос гневного Аввакума? разве перебьешь громовые окрики распопы?
– У меня на Лопатищах был бешаный, Васькой звать. На чепи сидя, ус... ся, лайно-то свое ухватя, да и в рот. Пихает и бормочет дурак: царь, царь, царенок, царенок... Слышь-нет, Федька? О тебе речь... Ну, я его маслом святым мазал, а после шелепом свитым потчивал. Твори, говорю, Исусову молитву, бешаный страдник. Да бывало в недели две и придет в себя, а через три и вовсе исправится... А с тобой, косой шшанок, я уж сколькой год мучаюсь и не могу бесов от тебя отогнать. Знать, за мои грехи суровые велиары в тебя вошли. Да легче беса из бешаного изгнать, нежели от еретика...
Федор, ведь ты дурак! Как того не смыслишь? Ты клеплешь, де мы веруем плотским разумом о Христе, а ты же бл... ским. В писании лежит о зачатии Христовом: «Слухом бо вниде и неизреченно изыде». И ты, не зная силы глаголу, блекочешь, страдник: «Ухом-де девы Бог слово во чреве ее вниде и боком изыде». Вот Лазарь и бранит тебя за кощуны, а я уж плюнул. Пойми: слух-то не ухо, а глас архангеловый. Бог-слово не разверз двери девства в воплощении, а дверьми ее вселился в утробу и зачал в брюхе. А ты – ухом...
Фома-невера, ты и рождения плотского Бога-сына не признаешь. «Рожденна, а не сотворенна...» Забыл? Блекочешь, шшанок: ухом-де вниде, а боком изыде. Дурак, и больше ничего. И в Бога-отца не веруешь, еретик. Отец небесный, когда захочет, побеждается естества чин: без болезни вниде и без болезни изыде... И молоко было у Пречистой. А не бывает у девы молока, пока с мужем во чреве не зачнет. Когда родила Матушка наша Бога-человека без болезни, лежа на руках ее, сосал титечки Свет наш. Потом и хлебец стал есть, и мед, и мясца, и рыбку, да и все ел во спасение наше. После и винцо пил, да не как мы –