залепленного снегом? И тут, праведница, каждой жилкой боятся бесов, жаждут чистоты и чтут Иисуса.
Сенная девка Стефанида Гнева, что в прислугах у боярыни, еще бедные узлы не разобрала, как явилась из поварни служка, принесла трапезовать рыбы-щуки гретой, да блинков с медом, да тыквенной кашки горшочек, да киселька, узварцу грушевого и квасу туес. С такою трапезой разве вспомнишь когда истинного Бога? и угождая досадному брюху своему, как не заблудиться в похотях? Знать, совсем призабыли монашены преподобного Ахилу Печерского, великого постника, который ни вареного, ни сладкого никогда не ел и овощей избегал до крайнего случая, но питался лишь просвиркою в день; нет, и здесь не угождают Ахиле, не просят избавления от черевных страстей.
«Ясти – это стыд великий, а выливать вон – еще больший грех, – сказала боярыня, с пристрастием разглядывая кушанья. – А я-то разве не экая же прелестница и потворщица поганой утробе своей? Ведь просила Меланию: матушка, вели ясти, как преподобный Ахила, благослови на подвиг, так нет же, отказала, говорит, ешь-де в неволе, что давают... Ты-то угащивайся, Стефанида, не гляди на меня, грешницу. Ино подташнивает меня, и в груди тесноты. Не ждать ли откуда худа какого?»
Федосья Прокопьевна, не раздеваясь, сиротливо притулилась к слюдяному оконцу, забранному в тесную решетку; запуржило окончину, навесило горностаевых ожерелий, света белого не видать... Ишь вот, расщедрился зубастый волк, приразжал клыки; и не только дубовую колоду с шеи снял, но и служанку не отнял, да и жизнь решил устроить слаже прежней. Ах, овчеобразный волк, левиафан в овчей шкуре, принавык притворно слезы лить да вместе с сатаною блудить по святым книгам... Как ввести в келеицу, игуменья в сенях воскликнула с жаром: «Очнися, боярыня! Милости государя безграничны. Он долго попускает во гресех наших, да после сурово казнит». Хотела Морозова отрубить: попутала-де царишку с Господом; Христос попускает, а царишко наш лишь отрезает пути к Господу. Но смолчала, язык от дороги окоченел. Еще будет времени для прений, раз от костра оттащили.
И сейчас запоздало, мысленно споря с игуменьей, добавила боярыня: «Лопата в Его руке, и Он очистит гумно Свое и соберет пшеницу в житницу Свою, а солому сожжет огнем неугасимым». Ишь вот, Иоанн Креститель не вам был чета, и через толщи временных лет прозрел истину, и все исполнится невдолге, как заповедал он. Мало вам осталось сроку угождать брюху своему червей могильных ради.
И тут в келейку, не спросясь, вошел поп в овчине и шапке колпаком из собольих пупков, принес на широких плечах сугроб снега, отряхнулся у порога, как пес, оббил о колоду пимы, обстучал шапку о косяк и грузно опустился на коник, широко разоставя ноги. Бегло оглядел келейку, мелко окстился щепотью:
– Ну и погодушка, эка страсть. Не приведи Господь кому в пути оказаться... Спаси его, Николай Угодник. – Строго оглядел Стефаниду, добавил: – А ты, девка, хватит есть, ступай вон. У меня разговор до Федосьи.
– Не ты здесь хозяин-то распоряжаться. Чего ширишься, сын йюды. Сиди, Стефанида, кушай, милушка, не слушай щепотника поганого. Правда, от него дух больно тяжелый, как из отхожего места. Любит наш поп свинину с капустой да горох с редькою...
У попа закуржавленная борода лопатою, щеки и глубокие морщины на лбу багровы от ветра, просторная плешь блестит до затылка. Гость не обиделся на ругань, а куражливо молчал, деловито обирая пальцами снег из бороды. Видно, знал человек себе цену.
– Что за вести принес с собою, еретник?
Сердце у Федосьи екнуло; ничего доброго не ждала она из мира.
– Великий князь, царь и государь Алексей Михайлович послал до тебя с посылкою... Кресник егов, а твой сын Иван Глебович испустил дух нонеча. Царствие ему, ушедшему от материна греха.
Гость упер сталистый взгляд в боярыню; ему непременно хотелось знать, как отзовется слух на боярыне, чтобы и об этом тоже доложить при Дворе, коли спросят.
Стефанида Гнева ойкнула от испуга и заплакала тихохонько, давясь слезами в плат. Боярыня же на миг лишь замглилась, тень пробежала по лицу. И сказала Федосья Прокопьевна каким-то нутряным чужим голосом, едва разжимая сведенные в нитку посиневшие губы:
– Он ведь, Глеб-от Иванович мой, был неплодущий мужик. От Бога сын-от. Бог вот и прибрал в свой час.
Глаза у боярыни стали пустые, как бельма. И вдруг боярыня мягко так улыбнулась чему-то своему, сокровенному, и участливо, будто не у нее случилось горе, взглянула на попа:
– Принес добрую весть, батько, так и ступай. Ступай давай, ступай, не замай света. Я давно ждала такого приговору. И что сатана измыслил в преисподней, то вы исполнили, чужесердые...
Поп натянул колпак, сокрушенно покачал головою, а потоптавшись у двери, кинул сурово, так и не дождавшись от боярыни несчастного горестного вопля:
– Ты – чудовище. Ты – вражья страдница... Срони слезу-то, еретница. Иль не мати была покойному? Сама под ярмо, блудница, а сына в смерть. И пожить не дала. Эх ты, бесова дудка...
И скорее шагнул за порог.
Федосья Прокопьевна запоздало очнулась, закричала неистово вослед:
– Левиафаны!.. Псы смердящие! Это вы загрызли сына моего! Это вы убили и обесчестили поганой верой своею... Будьте вы прокляты до скончания веку. Провалиться вам на сто сажень вглубь! Пусть враны исклюют вашу требушину, а демоны пожрут ваши души...
Гость в досаде хлопнул дверью в сенях, и она приотдалась; пурга втянулась за порог и по-щенячьи заскулила, вылизывая из кельи тепло. Экая непогодушка разгулялась на воле, обрядила престольную в смертный саван; оплакивает замятель невинные души, что нынче по ангельскому зову, одевшись в папарты, воспарили к Господеву престолу... И только Ивану Глебовичу нет средь них места...
– Ой-ой, – внезапно, по-волчиному, с протягом взвыла боярыня, будто из горла выпала душная затычка. – Сынуш-ка-а! Сынуш-ка-а мой! – И как подкошенная повалилась на пол под образа и давай кататься и по-худому вопить. – Кро-виночка моя!.. Единственная надежа моя! Птенец мой сизокрылый! Сокол ты мой ясноглазый! Да на кого меня споки-нул, сиротею, рабу грешную, надсаду твою, погубительницу! У плохой матери ты родился, свет ты мой ненасмотренный, радость душе моей, утеха сердцу сокрушенному!..
Служанка подскочила, повалилась подле, закричала, умоляя опомниться:
– Матушка моя, боярыня-государыня, Федосья Прокопьевна, войди в ум, не рви сердце... Бог прибрал, куда деться? Тамотки рассудят, Христос на небеси не с пустыми очами, от него не скрыться. Не убивайся, госпожина, зачтет Спаситель молодость Иванову, и глупость его, и сиротство, и многих погубителей силу. Ну куда было совладать ему? Сила солому ломит. Проклятущая та сила, дьяволиная...
Стефанида положила голову боярыни себе на колени, приобняла и давай укачивать, прибирая волосы и целуя в лоб и в мокрые от слез щеки.
Долго не могла утихнуть Федосья Прокопьевна. Рыданья наплыли на груди и вырывались из горла с клекотом. Потом дрожь овладела боярыней, и, дробя зубами в лихорадке, боярыня сказала отрешенно:
– Недолго и мне ждать осталося... Нажилась я, Стефанида. Скоро, скоро свидимся с сыночком, да уж и навсегда. Тамотки-то я на коленях вымолю у Христа прощенья... Глупенький же он... Одинакий. А они навалились ордою и давай умучивать...
А замятель гуляла по престольной, выставляя сугробы под самые крыши. Иван Глебович смирено лежал в домовинке в хоромной церкви, и дворцовый поп Никодим, посланный государем, читал отходную, дивясь красоте усопшего.
... Карла Захарка, вновь осиротевший, протачивая тщедушным тельцем снежные заставы, упрямо стремился к усадьбе боярина Богдана Хитрова, надеясь, что там обогреют и оприютят его.
Глава четвертая
Распалилась весна и слизнула снег жадным языком в три дня. Ручьи скоро отгремели, скатились в Печеру и в низинные тундряные озера; в осотных лайдах и в болотных клочах летошней перестоялой травы загомозилась кочевая птица, торопливо устраивая гнездовья. Солнце ярилось, дворишко острога просох, и лишь промоины и заилившаяся от воды травяная ветошь, прошитая мышиными лазами, напоминали недавний буйный разлив.
Только на душе Аввакума саднило от тех дней. Не мог понять протопоп: иль его облыжным словом облевали с макушки до пят, иль он сам, горячка и невоздержный человек, напрасно обидел Федьку-дьякона и Епифания, смирного старца. Того нынче в прорубе тоже не видать, знать зализывает словесные раны, не лезет к солнцу его редковолосая, похожая на щаный горшок, ушастая голова; верно, затаился в норе, на