Зря которое вчера намолол. Язык-от без костей, дак».
Дьякон с внутренним торжеством приблизился к оконцу. Лицо, как вешняя жухлая редька, в морщинах на лбу сажа, русый волос ястребиным крылом накось; молод щенок, а в жидких усишках уже проседь и в рассеянном взгляде тоска. Искренняя жалость ворохнулась в груди, и протопоп снова повинился:
«Знаешь ты, сижу, как сыч, у студеной печи, дак чего только не подвидится...»
«Ага... – эхом отозвался дьякон, и взгляд его еще более разбежался. – Другой раз обсижусь у оконца, и мне поблазнит. Чур-чур меня... Опомнишься, ан сам с собою бормочешь непутнее. Недолго тут и самого Христа увидеть, и травяной клочь обернется ангелом».
Дьякон все настойчивей приметывался к Аввакуму, испытывал, насколько искренне повинился гость и нет ли тут подвоха. Аввакум лишь тяжело вздохнул, смиренно увял плечами.
По бледной морщиноватой лысине ползла божья коровка, а бедный протопоп и не чуял земляной скотинки, расправляющей прозрачные крыла. Он хотел бы повернуться и пойти, чтобы не выслушивать еретических перетолков, да вот задержался у подоконья, смял гордыню, и сейчас вовсе без времени бежать прочь. Жди, что еще брякнет бестолковый, какой еще хулы выльет на Святые книги. Косые люди – ущербные, червилые, их глаза, как у стрекозы, схватывают широко, но опускают истину, что покоится в самой середине, как маковое зернышко в скрыне...
«В Бытейских книгах второго исхода писано, что егда восхотел Бог дать закон Моисею, и тогда сниде сам Бог на гору и беседовал с пророком лицом к лицу», – вяло пробормотал протопоп.
«Но ты же не Моисей! – воскликнул дьякон. – Да и по тем писаниям всякого гадать можно. Скажи, какая нужда Богу беседовать и к людям являтися самому, кроме плотского смотрения? Возможно и ангела послати, да тоже сотворити по воле его... И Христос-то явится лишь по тысяче лет судить народы судом праведным. А у вас он по гостям шляется, как бродня, в худом платье и с ключкою. Юрод, блаженный какой-то неумытый, а не Исус... Ты почто его за свой стол садишь, Аввакум? Разве где в старых книгах сказано, что вместях с Богом можно пиво-мед пити?.. То старая баба сморозить может, у коей в мозгу волосы проросли, иль пьяный кабацкий ярыжка, кто давно всю память пропил... Протопоп, ты с юродом Федькою повелся однажды, да и встал нараскосяк на дижинных ногах середь ледяной реки. И ни ладу нету, ни ходу. А Федька Мезенец, покойничек, царствие ему, хотел с самим Христом поверстаться в братья и плел по весям несусветное. Ведь так договоришься, пожалуй, что Христос был изнасеян человечьим семенем...
Бог-от на небеси несекомый, Единица в Троице, зрит за нами, а заместо себя оставил на земле Любовь. Она и приходит к тем, у кого сердце открыто. Любовь – вот наш земной Бог. А ты меня от церкви отрубил, как больной уд. Иль мы не страждем вместях за святую истинную церковь? Иль я от тебя надолго и далеко отлучился? Да, мне даны вести свыше, так ты хоть прислушайся к ним. Не говори-де, не помню, но хоть внемли, раствори ушеса...»
Аввакум слушал, погрузясь в памороку; его покачивало, как на ветровом буеве, голову вскруживало, а речи дьякона, словно сухая сосновая стружка, ссыпались к ногам, погребали в себе зачарованного протопопа.
«Ну, ладно, прости же дурака», – снова повинился Аввакум и побрел к себе.
Брякнул за спиною замок, стрелец появился пред оконцем, низко принагнувшись, внимательно оглядел камору. Аввакум, помолясь, лег на лавку. И так вдруг загорелись уши от стыда, так все восстало в груди против недавней измены, что спально место показалось раскаленною скамьей в чистилище, окруженной ордою бесов.
Ежли Спаситель наш не ходит по земле-матери средь нас, грешников, ежли не пасет Христовое стадо, подгоняя бичом иль приголубливая сирот своих в тяжкие минуты, то откуда бы мы знали, что Он есть, а не растекся в дым, не расслоился в пар, возносясь на седьмое небо? Он же из бабьего лона выпростался, Сладенький наш, и всем нам брат во плоти; но изнасеянный благодатью Творца, Он всем нам Отец по духу...
Господи, какие же окаянные сплетки я близко подпустил к сердцу и вдруг очаровался ими и ослеп... Гос-по-ди! Прости мя никудышного!
Аввакум вскочил с лавки и, просунувшись, насколько возможно, в дыру, закричал на волю: «Федь-ка, косой щенок и прескверный блудня! Отрезаю от церкви во веки веков. Пропади ты пропадом, лживая собака! Будь ты проклят, плут и окаянный невежда!»
Глава пятая
Стрелец выдернул из проушины чеку, отбросил тяжелую цепь и, ухватя двумя руками за кованую скобу, с усилием откинул люк. Федосье почудилось, что глубоко в чреве земли заворошилась чужая невидимая жизнь, то застонали нечестивцы в аду, хватив свежего воздуха, иль заскулили крысы, сметываясь в ухоронки; пахнуло прелью, затхлой соломой и тем нечистым, что источает томящийся в неволе затворник. Стрелец опустился на колени, посветил в сумерки фонарем, рука его неверно задрожала; напрягши шею, повернулся лицом к боярыне, уставился взглядом в невольницу с укоризной, жалостью и испугом, вычитывая в ее землистом старушечьем облике какой-то особой вести, но вдруг ухмыльнулся косо и сплюнул вниз, Морозова откачнулась от входа в ад, невольно наступила на ногу заднему стрельцу. Тот несердито подпихнул боярыню к темничке. Как наг является человек на землю, так и обратно ворачиваясь к матери – сырой земле, ничего-то не прихватывает с собой. К груди прижимала боярыня тощий узелок с последним своим земным нажитком, где хранился гребень для волос, ломоть хлеба, просвирка, скляница со святой водою и вольяшная иконка чудотворной Одигитрии.
За спиной боярыни тяжело перетаптывался грузный дьяк Кузьмищев, нарочно присланный государем для следствия, и задышливо пыхал нездоровой бабьей грудью; распирало у сердешного в животе, ему не терпелось повалиться в постель и опочнуть после трапезы, чтобы утихомирились утробные ветры, подпирающие больную печень. Второй стрелец опустил в яму лестницу, скрылся в узилище, не торопясь выметал наружу к ногам страдницы прелую ветошь, грязное тряпье с приметами несчастного быванья прежнего сидельца и выстелил дно свежей ржаной соломой... Дьяк, видя такую мешкотность служивого, еще более негодовал, переносил злость на страдницу, что встала поперек государя и замутила многим при Дворе ровную жизнь.
... А на воле-то, памятуя о грядущей затяжной осени, стояла та кроткая пора яблочного Спаса, когда радеющая человечья душа, примериваясь воспарить, невольно взглядывает в приголубленные осиянные глубины, пока лишь мысленно порывая с утомленной плотью. Земля-именинница, уставшая от многих долгожданных родин, была в эту пору величаво тиха и покойна, омываемая легким ветерком-шептуном, напитанным антоновкой и медом; то яблочный Спас, завлекая запахами, подступил к порогу и распоясал свою щедрую котомицу. Над Боровским монастырем сплывали за окоем белояровые пушистые облачки, с исподу позлащенные заходящим солнцем. Намедни был дождь-проливень, и на монастырском дворе, посыпанном желтым речным песком, остоялись лужи; в них, приседая по-бабьи и заныривая по перьевое ожерелье, полоскались голуби, разрывали в клочья ясные отражения ликующих небесных верениц. В затенье за монашескими кельями, где угрюмилась тюремка, было и середка дня прохладно. Провожая взглядом небесную куделю, боярыня невольно выставила от земли лествицу к Царскому престолу, как бы примерилась к грядущим скорым трудам, и вновь позавидовала хлопотливой божьей птице. Морозовой нестерпимо захотелось ополоснуться хотя бы в луже, омыть скорбеющее от грязи тело и приготовиться в неведомый долгожданный путь. У ней даже затосковали, заныли пыльцы в предчувствии, как ухватятся они за первую шаткую перекладину... Боярыня невольно выпрямилась, улыбаясь, потянулась к солнцу и, призатенив глаза, всей грудью вдохнула благодати... Господи, как притяглива на земле жизнь, но лишь у ног Владыки она полна неизъяснимой ликующей радости...
Федосье Прокопьевне вдруг почудилось, как сладимо и терпко запахло гарью из Боровского острожка, где недавно сожгли в срубе староверку Иустинью и непокорного слугу Морозовых Ивана, не выдавшего государю припрятанной хозяйской казны. Ради господской копейки жизнь свою утратил, не колебнувшись? Нет, ради совести человечьей распрощался с днями земными. Прости и ты меня, горюн!
... Ой, уже испеклися Божьи хлебцы! взлетели страдальцы прямо во Двор Спасителя и встали в охрану у ворот; им-то не пришлось всползать по шаткой лествице, отбиваясь от крылатой нежити, рискуя отпасть от спасительной поручи в объятия бесам и отлететь во вражьи чертоги на вечные муки... Как зарычал тогда Иван, насквозь прохваченный пламенем, когда душа выступала из тела; в монастырской темничке стало слышно бедного, и жуткая оторопь охватила сидельцев.
... Не прощаюся, милые, уже невдолге ждать встречи! Да уж сына-то, поди, потеряла на веки