Кроме матерков, ни одного доброго слова не знает, никаких проповедей от протопопа и слышать не желает; заговоришь с ним по-доброму, Бога отыскивая в его душе, а сотник вдруг загрозится вовсе щитом окно закрыть. Хорошо, у десятника Никиты Солоношника отходчивое сердце, еще не потерял совести стервец. На все упреки Аввакума молчит, только крутит заиндевелый ус и сбивает пыжиковый треух с потного лба на затылок: и в мороз, и вьюгу всегда молодцу парко.
... Эх, что за бисовы окаянные детки разыгрались на просторах, завивают веревочку, устроили метельное игрище, выставляя верстовые снеговые столбы в самое занебесье; вскарабкается такой чертушко шутейно под самый мутный месяц да, скорчив рожу, сверзнется в сугроб, взметая вороха колкой ледяной пыли. Пуржистый ветер ударит в засыпуху, скинет с бугра снежный хвост, и струистый его конец неведомо как проскользнет в тюремку и высеется над лавкой ситовой мучицей, скоро тающей на лице. Одна Аввакуму радость, когда в печи играет огонь, бежит по каравым суковатым поленьям, выгрызая в древесной мякоти малиновые пещерицы; и все пламя-то податливое, гибкое, нежно-переливчатое, как сарацинские шелка. Словно бы матерый лис-сиводушка устроился на поленьях, истомно выгибаясь и зазывая Аввакума к себе погостить: де, полезай ко мне в пещь и сразу сыщешь незнаемого допрежь счастия. И тут Христос явится непромедля, как к тем трем отрокам вавилонским, и тогда огонь бывает побежден, и смерть отступает. Но это ежли мучители вкинут...
... Ой, приманчиво, так и тянет нырнуть в полымя и возлечь рядом с огненным лисом. Только пена выскочит на лице, как на сыром еловом полене, да глаза выльются от жара, и душа сразу вылетит из ребер.
Все на свете горит; все вышли из огня и ворачиваются назад в огонь, и мать сыра-земля не есть ли огромный тихо горящий костер, невидимое неугасимое пламя которого и согревает, и вычищает, и на том свободном месте проращивает новую жизнь. И сам-то человек – это ходячая жаровня, в которой скворчат, вытлевают и вышаивают истиха его жизненные годы. Скаредный и угля с загнетка пожалеет, а доброчестный – тот всего себя другим отдаст без жалости... Мне ли сердиться на свою жизнь? Огня от меня на многих хватило, не одно сердчишко, занялось пожаром, по всей Руси искры летят. Не с того ли и боятся меня дикие власти; вот и томят в земле, не ворачивают в престольную, чтобы их при Дворе моим огнем не прохватило насквозь, ибо тогда все православные увидят вдруг, сколь души еретические черны, как головни...
В печи треснуло, ворох золотых пчел разлетелся под сводом; метель уляжется к утру, и мороз придавит. А мне, грешному беззубому протопопишке, так ли сладко, беззаботно жить-поживать в осыпной изобке под снежной периною. Как медведь в берлоге: лежи да лапу соси, столько и дел. Матушка Настасья Марковна, вы-то как там? При живом мужике – и баба-вековуха; да и плоше того, пожалуй, чем закоренелой вдовице; той хоть ждать уже нечего, притерпелась. А ты, Марковна, и без цепей вроде, да в тугой неволе, как святой Иов в чреве кита...
Поп Дометиан с товарищи сожглися на реке Березовке: долго копошились христолюбцы, сбивались в гурт, рубили избы, обкладывали сушьем, потом, подгадав день, запалили, запели псалмы, задыхаясь в дыму, и взнялись в небо всем скопом, подъятые пламенным вихорем. Где-то их встретили Господние ангелы? Над самим кострищем иль за небесной твердью перехватили у сатаны чистые души?
Но грешно ли самому скончевать дни свои в огне? это ведь руки на себя наложить, а кто поддался наущению самоубийства, тот не наследует Царствия Небесного. Кто повесился, иль в реке утопился, иль кого умышленно саньми затрет, иль застрелится, иль отравится, иль в бане угорит, – того не отпевают и на кладбище не носят, а закапывают в ямке возле погоста без креста. Но не по своей же нужде сгорели поп Дометиан с молитвенники на Березовке-реке, а их принудили еретики поганые, кто церкви превратил в вертепы и ослиные хлевища, а саму мирную жизнь сделал невозможной. Господь попросил подвига, позвал встать за древлюю веру, чтобы не смеситься с бисовыми подручными, и они, верные дети Христовы, без уныния пошли на подвиг. Да лучше сгореть на костре, чем вечно гореть в аду. Пусть по смерти не пустят никонияне на погост и обгорелые кости сроют собакам на поедь; с има еретиками и лежать-то рядом грешно, и стыдно, и вонько.
... Мучитель-то главный наш нынче ревет в жупеле адского огня. Вечно думал пировать на празднике жизни. Так вот тебе столовые и долгие, и бесконечные пироги, и меды сладкие, водка процеженная с зеленым вином... А есть ли под тобою, новый Максимиян, перина пуховая и возглавие? И евнухи опахивают ли твое здоровие, чтобы мухи не кусали великого государя? А как там в заход-то ходишь, спальники ребята подтирают ли зад?
Сказал мне Дух Святый: нет-де там у вас уж ребят тех, все здесь осталися. И тебя самого кушают черви. Бедный, безумный царишко, что ты над собою сделал! Любил вино и мед пити, и жареные лебеди, и гуси, и рафленые куры; вот тебе в то место жару в горло, губитель души своей окаянной!..
И верно, что на утро мороз ударил; не зря в печи летали золотые пчелы. А за ночь в тюремке выстыло, воробьиные перышки на затылке прихватило к сголовьицу; пока отрывал, чуть последнюю шерсть не оставил на подушке. А каково бы пришлось страдать, если бы кудрявая была голова иль с медвежьим волосом? С этим слабым утешением, вроде бы и улыбнувшись, едва разогнул коленки и чуть не упал, когда с лавки сползал; уж какое тут метанье под образа? Упадешь на землю и навряд ли встанешь. Вот смеху-то будет... Сквозь горькие слезы. Боль в ногах, будто железные спицы вогнали в мослы.
Ой, братцы, хотите знать? У всякой беды сыщется вдруг своя нечаянная радость, когда не ждешь ее. Хорошо, если голова лысая, как дынька; мыть не надо, и воши не плодятся на темечке, но затаились в платье, а при такой скаредной жизни и это счастие. Вот зубы все съел; пустой рот, а значит, и мясца говяжьего утроба не просит, смирилась, тяжело ей стало от скоромного. А при сиротском желудке душа не томится, не поет, она воспарить тщится, так и просится из грудины: выпусти-де. А когда душа очарована, плотские сны отпускают, и тайное грешное место уже не потеет. И разве это не радость?
Поохал Аввакумище, покряхтел, сковырнул слизь с напухших глаз, до рукомойника доковылял, плеснул студеной воды в лицо. И ожил. Земляной пол звенел под ногами, как кованый; дверь густо осыпало куржаком, в углах наросло морозного серебра, пар изо рта такой плотный, что вот-вот посыплются сосульки.
На оконце алые пролысины, метельный снег осыпался со слюды. Аввакум поверх зипуна натянул через голову оленью малицу, на голову надвинул самоедскую шапку с длинными ушами. Дровец бы надо просить у стрельцов, пока не подох совсем, да жди, когда смилостивятся ироды и принесут. Прислушался, за порогом не скрипело, не шоркалась деревянная лопата, откидывая от двери снег. Эх, молодо-зелено, не торопится служба казенного старика уважить, а когда-то и сам государь поклонялся. Да и то, куда им спешить, коли сердитая власть над головой не висит кажин день. Давай вставай, Аввакумище, на утренницу, молися пуще, посланник Христов, волею Божией земляной узник, вот тебе и сугрев; искренняя молитва станет ядреней чары зелена вина. Ресницы-то, может, и склеятся от слез, но зато кровь от жарких бесед со всем небесным синклитом распалится и кинется по жилам...
Аввакуму показалось, что на дворе зашумели. На воле развиднелось, высокие сугробы отблескивали морской пылью; меж забоев и отвалов снега были набиты тропки для стрелецкой сторожи, перед каждой дверью выгребна площадка. Сколько хлопот ребятам; ломай спину, но порядок блюди. Вдруг нечаянно навестит воевода проверить узников, а к тюрьмам не подступись; будет тут грозы на повинную шею. Аввакум плотнее приложился к мутной пролубке; желтоватая слюда вся исчеркана трещинами. Показалось сидельцу, будто что-то мешает ему плотнее прильнуть к пласти; завидки взяли к вольным людям, что свободно шляются по острожку, не зная препон. Ах, да нос же топориком! Вернее, секирою! Носач, ха-ха, один нос на лице и остался. Боже милостивый, до чего же я выхудал...
Что за народ толчется? Кабыть, в середке десятник Никита Солоношник; стоит в задумчивости и по обыкновению крутит ус; другой-то будет стрелец Куземка Баженов, он что-то злится, машет руками, слов не разобрать. Остолбились возле ямки соловецкого старца, будто хотят приступом брать иль дверь ломать. Не с Епифанием ли что приключилось? Все, бедный, на сердце жалился, говорит-де в груди скребется анчутки сын, точится под ребро, вот и просадил, наверное, грудь чернецкую насквозь. Тут из-за широкой спины Солоношника показался косой дьякон Федька. Ах ты, тараканий лоб, на таких-то ранях куда собрался, иль с мировой отпустили насовсем? Тайком повинился пред государем, вот и помиловали прощелыгу, бес его забери. Пытался всползти на крышу засыпухи, где темнело сажное пятно вокруг дымницы, но съехав,