особых почестей, так важных для монаха в монастырской жизни, не кляузничал, но хотел лишь одного, чтобы его положили в Воскресенском соборе на Истре-реке под Голгофой, где давным-давно им самим была выкопана ямка и выложена камнем. Не занята могилка-то, ждет его, дожидается... Ведь у каждого на миру есть своя ямка, и надобно лечь только в нее, а иначе будет худо по смерти.
Никон готов был к схиме, но и не принимал ее, будто выжидал последнего вещего знака, вести иль встречи. Пусть подождет похоронная телега, еще успеет оттащить на жальник хладный труп. Если раньше Никон езживал в колымаге, каптане иль карете с мешком мелких денег и прямо из окна щедрой рукой раздавал милостыню нищим и убогим, то сейчас он выходил из кельи с холщовой торбочкой через плечо, куда сбирал кусочки в трапезной, как последний прошак, ссыпал сорное пашенцо, остатки гречишной каши и на монастырской площади разбрасывал корм голубям, приваживая к себе небесных посланников. И так же на берегу приручил лебедей, обычно привередливых, сторожких до человека; появившись у озера, усаживался на любимый камень-одинец, кричал птицам: «тига-тига», и они надменно, тая в груди испуг, валко выходили на берег из воды и усаживались вокруг старца, как белоснежные, высеченные из форосского мрамора кувшинцы... Безвредный, недокучливый нынче монах никому не был нужен, но Никон знал, что в каждую минуту за ним дозорят десятки глаз, сосчитывают каждый его шаг – вон тот монах с удою, послушник у сетной избы, клюшник у прибегища, сбивающий обручи на бочках-сельдянках, стрелец у ворот. Не по своей заботе, конечно, сторожат узника и крови спосыланному не портят, не привередничают, не строжатся, как было поначалу в Ферапонтово, но своей слежкою дают знать невольнику, что на Москве с милостью не торопятся и свободы давать не желают... Конечно, как повеют другие ветры со Двора, так сразу все переменится, забегают с поклонами и ябедами друг на друга и отбою от приходящих не станет. Но захочется ли того Никону, ставшему отныне на иной путь?
... И что надобно вон тому долговязому присутуленному монаху, что, притаившись за осотной кулижкой с неведомо какой заботой, то и дело стреляет глазами на Никона? Против солнца смотреть на него, так вовсе черный человек таится. Из братии кто, из кирилловских приказчиков, прибывший с тягловых монастырских деревень к архимариту Никите с казною иль беглый вор с какой докукою? Но явно пришлец незнакомый, издаля смутно напоминающий кого-то из прежней дворовой челяди иль из Иверской братии. Но скуфейку странно носит монах, с заломом, будто на голове казачья курпейчатая шапка, и крест на посохе отчего-то разбойничий. Лебеди вдруг всполошились, отчаянно косолапя, припадая грудью к бережине, побежали в воду и, надсадно работая крылами, вытянув змеиные шеи, тяжело оторвались от озера, роняя хрустальные капли. Отправились к Духу Святому с вестью...
Раздвигая тростниковые метелки, монах выбрел на сухое и потащился к Святым воротам, даже не взглянув на старца, но на полпути вдруг обернулся и, что-то вспомнив, крикнул с хрипотцой:
«Не знаешь ли, старик, архимарит, чай, у себя, нет? Я к нему спосылан. Эй, бачка, глухой, что ли? Тебя ведь спрашивают».
Шаркая стоптанными рыжими сапоженками, сбивая подолом рясы пыльные метелки овсюга, постоянно поддергивая на плече холщевую суму и крестясь во все концы света, богомольник как бы случайно приблизился к Никону. Повторил, низко наклонившись к каравому уху, заросшему шерстью:
«Слышь, немтырь, чего спрашиваю?»
«А мне до тебя дела нет», – спокойно отозвался Никон и поднял выцветшие слезящиеся глаза. Пред ним стоял белый как лунь монах, на загорелом до меди лице струистая борода вехтем казалась серебристой; под седатыми встопорщенными бровями глаза были блестящие, черемховые, совсем молодые.
Чернец легонько пихнул посохом в грудь старцу, разбойничий крест в обвершии ключки сцепился с вольяшной иконкой Богоматери, висевшей на груди Никона.
«Разбойник, чего шастаешь близ святой обители? Чужая ряса-то, с чужих плеч», – одернул Никон с намеком, узнав старца Александра Голубовского. Боже, сколько лет не видались, и вот отыскал. Великий монах ждал особой вести иль паломника с чужих земель, и вот он явился в северный засторонок, чтобы отвести богомольника в могилу. Иль в ад с собою?.. Никон поогляделся воровато, узнавая, следят ли за ним, и странное дело, но все пристальные соглядатаи сами собою растворились, делись куда-то; лишь торчали на берегу уды послушника, подпертые камнем. Иль бродяги понапугались?..
«Если я разбойник, то ты, батько, душегубец».
«Кирилловские монахи обзывали меня живоядцем. А тут пришел бродяга, а может, и сам бес окаянный, и прозвал меня душегубцем. Иль креста не боишься? Вот я на тебя крестом напущуся...»
«И напустись... А у меня на него свой крест посильнее станет. Чью же я душу погублял, братец, что она тебе на меня поклон била? Много душ я спасал, да одну и погубил. Твою... Зачем от плахи тогда спас?»
«Много погублял, да ты и сам, поди, знаешь про то. Хоть сейчас-то не ври себе. Сколько верст я пеши протопал с Тобола, с речки Березовки, а их вопль до сих пор в ушах стоит».
«Чего мелешь? Какой вопль?.. Я думал, ты в аду давно горишь, а ты все бродишь. Иль земля не берет грешника?»
« На Березовке-то тысяча семьсот православных скончали себя в огне. Не слыхал? Самоволкой сожглися, только чтобы в твой окаянный вертеп, зовомый церковью, не ходить. Я их проводил, дверь заложил, искру высек на бересту и порох и сказал: ступайте, детки... Ох, Никон, не встречайся с има Там. Они на тебя больно злы».
«Бедные, бедные, подпали под сатану, – сокрушенно вздохнул Никон. Эта горестная весть доходила до старца, но как-то не верилось, что столько православного люда добровольно отдалися дьяволу, наложили на себя руки. И вот явился человек оттуда, чтобы сказать укоризны. – Сколько скитаться им на том свете, сколько вопить от страстей. Грех-от, какой несносимый грех повалиться в ямку без креста. Все родители на погосте, а ты, как собака, не вем где», – удивленно протянул монах и замолчал, глядя вдаль по-над озером, где высокими позолоченными башнями, лиловыми с исподу, громоздились облака; меж ними синь была столь нежной и глубокой, какой-то радостно-притягливой, что невольно тянуло воспарить туда.
Голубовский опустился возле на землю, склячил длинные ноги, уложив бороду на костлявые колени и задумчиво уставясь на озеро, по которому степенно сплывали отражения небесных облак; но у этих чертогов был уже свой хозяин. Обавная, холодная и неприступная была эта прелесть, потому особенно близкая Голубовскому. Скиталец притомился, блуждая по земле и устраивая свою черную веру. Многажды он ходил под смертью, но всякий раз Невея, ухватив бродягу за хохол, целовала в щеку и, будто ожегшись, раздосадованно разжимала пальцы, и, шелестя жемчужным платьем, отступала прочь. Голубовский, прикрыв ладонью ее огненную царскую печать, с каким-то сожалением провожал взглядом: «ой, до чего же хороша стерва, горяча, поди, в любви-то, до косточек всего изъест». Он вызывающе скалился, а Смерть грозила ему перстом, обнизанным яхонтами и адамантами.
... А как голосили те женки и детишки в кельях, как вопили мужики, когда пламя вздыбило крышу, проев ее насквозь, а стены просветились, как бумага, и огненные птицы взнялись над лесом и, обугливаясь, с шипением падали в речную быстрину. Голубовского била дрожь, когда он, укрывшись за деревом, с тоскливой улыбкой, завидуя, смотрел на жуткий костер...
«Не ты ли их вогнал в грех и спровадил к дьяволу во ад?» – спросил Никон, уверенный, что все так и было.
«Это ты сбивал народ с панталыку, а я возвращаю их в ум, лжу покрываю правдою. Идолопоклонник, завесил истину бирюльками, а глубины-то страшишься!..»
Голубовский не знал, как больнее уязвить старца, чтобы разгневался тот, как случалось прежде; а неистового человека так легко повернуть на кривые мысли, довести до белого каления, а там и сердчишко не стерпит, лопнет, как гнилой земляной орех.
Разговор не клеился, был рваный, путаный; они ждали друг друга, а сейчас томились, ненавидя, и, наверное, молчанием было сказано куда больше, чем вслух. Никон нет-нет да и присматривался к Голубовскому, но больше не находил в нем похожих на себя черт; возле сидел настолько светлый ликом человек, что от него, казалось, истекало сияние. Многие, наверное, доверившись первому взгляду, легко поддавались обману и шли следом за блудней.
«Другой ты... Я таким тебя прежде не видывал», – вдруг сказал Голубовский, прочитав тайную мысль Никона.
«Какой другой?.. Состарился – и все. Старый мерин...»
«Не-е, ты другой. Ты был человек хваткий, себе на уме, рядом с Богом себя ставил, а сейчас – тля. Пожрал тебя Исус-то?»