В зиму жить на острову воевода не решился и съехал на берег, в Сумской посад. Но по весне, когда вскрылось море, вернулся назад, не зная, что еще предпринять. Боясь навлечь на себя государеву немилость, решился, однако, и перебил монастырский скот, выжег вокруг обители дрововозную избу, конюшенный двор, сенной сарай, и сетной амбар, и солеваренные станы, и ледники, и кельи трудников и служек; в общем, совершил то, к чему не могла монастырская братия приступиться, жалеючи добро; и когда полыхнуло пламя, то, мало погоревав, вдруг мятежники вздохнули спокойно, ибо трудное для сердца дело, но необходимое, было исполнено по Божьему изволу вражьими руками.
Иевлев с неделю и пробыл под обителью и, ничего не добившись, окончательно вернулся в Сумской острожек и вскоре был затребован в Москву.
Братия же порушила щанцы у Никольских ворот, расчистила гари, высекла лес у губы Глубокой и вокруг Святого озера, и стало под обителью пустынно, как на ладони, просторно взгляду, и ни одному лазутчику отныне не прокрасться под стены; разделали лес на дрова и сволокли в обитель, уставив и двор, и каменные печуры, переграды и простенки поленницами лет на десять; в тепле-то с готовой растопкой только мертвый не живет, а ленивому и старцу вовсе безунывно и смело...
Бельцы и наймиты в конце июня вскопали, как и прежде, огороды, насеяли репы, взяли под осень дивный урожай и нарубили репного крошева зимы на две всей братии на шти. Да грибов по осени наломали телеги, наварили и насолили кади, да ягоды голубели и черницы натомили ушаты, да бочки брусники замочили, да морошки наквасили; а с этой лешевой едой и вовсе не тужи, христовенький.
Да тогда же наловили соловецкой жирной сельди, зверя набили для сальниц и сапог да поехали на Анзерский остров к монахам и там купили сто пуд палтосины, да к ним же приплавил из Ковды крестьянин Евсютка, верный закоперщик, сто пуд рыбы, да кемляне доставили сорок пять пуд трески, а сумляне – тридцать пуд масла, хоть какая-то будет прибавка к тем запасам, что еще хранились на погребицах. Да в Мезени и Кеми прикупили сукон, холста на рубахи, кож да овчин. Да в Великий же пост зерно наново перемерили и переносили в другие амбары у Святых ворот и одну житницу насыпали полную ржи, а другую – муки, и получилось хлебного запасу лет на семь-восемь...
Торопились монахи, чуя грядущую цареву немилость; гроза долго, молчаливо темнится, глухо ворча, но когда-то и грянет; долго запрягает государь военные обозы и тихо попадает к мятежникам, дожидаясь смирения, но когда-то и здесь будет.
От Никольских ворот до Квасоваренной башни стена была низка, кладена кирпичом, и чернцы нарубили поверх бревенчатые тарасы и покрыли крышею; а башня Квасоваренная оказалась низка, так из колотых плах накатали раскат деревянный для пушек; да от Анофриевой церкви на сушильной палате натесали помост для крепостных пищалей верхнего боя, и по всем обломам и башням вдоль стен разоставили на станах шестьдесят три крупных и мелких крепостных пушки, годных к бою, и натаскали из погребов ядер, и сложили грудками в печурах, да принялись же бронные мастера занаряжать гранаты, благо пороху в казне под Геронтовой кельей оставалось бочек с шестьдесят, а в каждой пудов по десять...
Да слабых старцев двенадцать человек выслали из монастыря на берег, чтобы зря не переводить хлебов; но тут же и запоздало опомнились мятежники, решили лучше морить несогласных в тюрьме, чем плодить изменщиков.
И как в воду глядели...
Глава пятая
Дробненькое нынче белозерское небо, веселое, как бы писанное травами чуткой художной рукою; малахитовая нежная зелень вчастую испрошита алыми жилами, и не поймешь, то ли кровца жертвенная сочится, то ли малиновый густой узвар пролился из опрокинутой братины в господевых покоях. От благостного неба и душа-то, не устающая дивиться неиссякаемой Божьей нежности, скоро кротеет и полнится ответным доброрадным проникновенным чувством. И не диво ли, братцы?! ведь в гнилой угол западает солнушко, в темные каморы, в тесные юзы опеленают его во всю долгую ночь, а оно вот, неиссякновенное, и напоследях посылает коченеющей земле ласковые улыбки...
... Боже наш, помилуй нас!
Легкий ветер-шалоник потянул, влажно обдул лицо, и если слизнуть с усов, то останется на языке легкая медовая сладость: то из палестинских Христовых земель принесло нарда и фимиаму. В берегу уже припорашивало сутемками, и там заморщила хрустальная вода-наледица; в промоине близ виски, где не вчера ли еще стояли рюжи, нынче к вечеру промыло стрежь, и у края ломких овсяно-желтых камышей бухали хвостами вешняки-молоканы, обхаживая маток, то и дело показывалось над водою жесткое щучье перо и обмысок пятнистой сзелена спины.
Казалось, зимы не пережить; студливая, обжорная, надоедная, она так плотно загостилась в Ферапонтово, так неприступно обложила снегами, что и веками не вылезти из этого снежного острожка. А к Пасхе вот в два дня и дали засиреневели, замаревели кусты ивняка, и прозрачная белесая стружка заоблупливалась с коряжистых берез и с тихим шорохом, подгуживая, затрепетала на ветру. Скоро, скоро последний санный путь падет, и в этой временной раздорожице в Ферапонтовы скиты по просовам и зажорам не только лошадьми, но и пеши решит забраться лишь самая богомольная душа иль кто по крайней заботе.
Солнце скатилось за Цыпину гору, обложило золотым прощальным окладом волнистый окоем, и сразу, как из преисподней, подуло стылым погребным духом, и теплая ряса, до того влажная, сразу встала колом. Инок Флавиан, не чуя холода, беззаботно скалился на запад, пощипывая светлый ус; щеки у него заветрели, как два медных сковородника, в глазах веселый хмель. Овчинная еломка сбита на затылок, на лоб упал пшеничный лихой чуб. И с час вот так проторчит беззаботно, как пешня во льду, бессмысленно таращась и считывая с небосклона каких-то своих мыслей...
«Очнися, беззатейный человек! – мягко окрикнул Никон. Пальцы как-то вдруг хватило стынью, и он сунул ладони в вареги. – Не ночевать ли собрался? Иль в бега решил? Так меня спросися». «Ой, владыка, наше Благополучие, – пропел Флавиан, торопливо поклонился. – И сплю, и не сплю. Вот чудо. То ли на клыросе я? То ли ангелы с неба клырощанят?» – «То в брюхе у тебя поет, сынок... А ну, давай с Богом да с песнякой. На зло врагу человеческому. Напоследях заведем сетчонку, пока нас искать не хватились. Авось подфартит». – «Пошла рыба-то, – с восторгом отозвался Флавиан. – Вон она, забродила, сердешная, не ко времени. Иль черт блазнит, мешает мутовкою воду, окаянный?..»
И рыбари двинулись по озеру, всматриваясь в зажоры, чтобы не угодить русальнице в охапку. Монастырь темнел на полысевшем берегу меж снежных заплат, словно гранитный камень-одинец; вороны вились заполошно над мереженной палатой; знать, монахи доставали из сушила снасти на починку, готовились к путине. Рыбака одна заря красит. На отмелом месте за насыпным островком, где лед еще стоял плотно и не издряб под игольчатым снегом-наракуем, монахи споро пробили пешнями две майны, шестами- пехальницами протолкнули в воде ужища. Помолились каменному кресту, похожему на иссиня-черном озере на пойманного в засаду путника... Господи Иисусе Христе, Боже наш, помилуй нас...
Никон потиху сбрасывал полотно в прорубь, чтобы впусте не замотать добрый зачин; Флавиан со своей стороны тянул из иордана поплавь к себе, умиренно взглядывая на монастырские Святые ворота и на слюдяные оконца казенной палаты, окрашенные алым, на тусклую покать неба с косым парусом тучи. Знать, с востока накатывало ночным снегом. А руки-то чутко слушали сетные переборы, сбрасывали кольцами на лед, и сердце с замиранием ждало, когда толкнется в ячею острая щучья голова, ульнет костяной щекою за нитку... Вот и монаху, оказывается, живущему лишь молитвой, и послушанием, и твердым постом, до смерти близко и неиссекновенно мирское чувство удачи. Флавиан забыл и про кожаные верхонки, и вода, сливаясь с переборов на голые багровые руки, обжигала, как кипяток; но чернец этой боли не чуял, только кривая ухмылка как бы приклеилась к щекастому заветренному лицу. И то сказать: с полудня секли пешнями озеро, искали удачи, до устали полоскались в воде, и неуж с пустыми руками, на радость завистникам, и кончить послушание?
И тут заходило, заполоскалось в майне, натянулась сеть и поползла в глубину, выдирая тетиву из заколевших пальцев; казалось, сейчас кожа сползет лафтаками с кистей и обнажатся сизые суставцы и костки.
... Да какая там боль? Сердце подпрыгнуло и застряло в горле. Выворотил Флавиан на лед щуку; экий оковалок, пуда на два потянет, матка-икряница, похожая на осиновый пятнистый окомелок, вся ровная в теле. Щука вдруг сама выпросталась из снасти, уже готовая метнуться в воду. Но и монах в своем деле не простак, и не этаких расторопниц обхаживал. У него и колотушка березовая у ноги. Споро перетянул матку