Тяпуев внезапно поднялся, прервав себя на полуслове, и, едва совладав с дверными запорами, вышел на волю. Ему все казалось, что старик нагонит сейчас и наотмашь ударит сзади топором. Но Иван Павлович унимал страх, нарочито не спешил, затягивал шаг, словно бы испытывал судьбу.
«Он военную пенсию имеет, тюремщик. Ему молиться на меня надо. Чрез меня живет», – злорадно и весело думал Тяпуев, поднимаясь на свое крыльцо. Темная встреча отшатнулась, потеряла остроту и яркость, и от неожиданной радости сердце Ивана Павловича свежо и молодо затукало. Он теперь знал отчетливо, как вести себя.
Глава 4
Первым движением Креня было броситься вослед за незваным гостем и остановить его. «Он знал могилу отца и зачем-то утаивал ее».
Михаил даже вскочил, насколько позволяла его стариковская мощь, но тяжелый сверток с золотом, лежавший на коленях, задержал; пока-то искал глазами, куда лучше и надежнее поместить укладку, пока-то суетно метался от стола к порогу и обратно – и незаметно остыл. Деньги требовали покоя, они отягощали руки, и Крень временно поместил их в темень банного полка за кастрюли, а сам же украдкой, затаенно выпятился на улицу, чтобы выглядеть незваного гостя, прощально разглядеть его со стороны, но того уже и след простыл. Убираясь обратно в баньку, Крень скользом глянул на крюк над дверью, где повесился отец, и нашел странным, что этот покосившийся, истончившийся от ржавчины кованый штырь все еще жив, не выпал из трухлявой древесны, покорный судьбе, и не понадобился кому-то в хозяйстве, не поглянулся деревенской пацанве для забавы иль на грузило. Но эти случайные мысли не задержались, утекли, только усилив в Крене смертную тоску. Все было просто в его жизни, все притерлось, все устоялось, доживалось ровно и покойно, и эту надежность его существования приносило именно ненужное в общем-то золото. Лишь тем, что золото было на самом деле и покоилось где-то в пыльной, затхлой темени под половицей по соседству с мышами и прочими земляными тварями, оно уже тем самым доставляло душе ни с чем не сравнимый покой и тихую радость. Крень как бы невольно отделялся от других, возвышался и приобретал тайную, никем не подразумеваемую власть над прочими. И этого чувства старику было вполне довольно, а жизнь казалась сносной. Но вот в размеренное течение, в незамутненное доживание ворвался незваный гость с явно злым умыслом, и все прежнее существованье разом нарушилось. Еще небо оставалось безоблачно и ясно, еще ничто в мире не предвещало грозы, но Крень с его постоянно настороженной душою уже слышал приближение беды. Он тупо опустился на кровать и остекленелым взглядом стал обшаривать баньку, отыскивать тот схорон, который бы утешил и обнадежил его, в душе яростно шпыняя себя за неблагоразумие и легкомысленность. Старик даже два раза шлепнул себя по лбу и застонал от обиды и этим слегка облегчил сердечную накипь. Он придирчиво оглядел все углы, предположил каждое укрытие, тут же опровергая и ссорясь с самим собою, и вдруг пришел к тому неожиданному выводу, что самое лучшее – спрятать золото в каменицу.
– Конечно, ее топить надо, еду варить, – сказал он себе вслух, – но я могу и не топить, это в моей власти. У меня есть керосинка, вполне обойдусь, но зато никто на свете не подумает, что я не топлю.
Крень тщательно обмотал деревянный ящичек, перевязал сверток обрывком веретенки, найденной по случаю в деревне, сунул в чело печки, кочережкой пропихнул в самую глубь, нагреб туда же золы и угольев и небрежно притворил устье железным листом. На свою работу он смотрел вроде бы со стороны, чужим глазом проходимца, и своей маскировкой остался доволен… Вроде бы все образовалось как нельзя лучше, все вернулось в наезженную колею, можно было жить по-прежнему, украдкой наблюдая деревенскую жизнь, но душа-то его, внешне утишенная и сонливая, вдруг заточилась новой болью и обидой. Всю-то обделенную жизнь Креню хотелось воли, а ему постоянно предлагали неволю. Но сейчас противиться ей уже не было сил…
Достаток в семье Креней наживался исподволь, сочинялся и воздавался многие годы, когда каждый грош имел свое место и укрепу, но распоряжаться деньгами мог только сам Федор Крень. Сколько скопилось в сундуках и сколько тратилось на потребы и спускалось на ветер в порыве хозяйского разгула и душевного разлада, тоже никто не знал, да и не совал нос во избежание гнева, ибо это было тайной, тщательно хранимой от чужого глаза и сглаза. Но, по всем приметам, наживалось немало, так полагал Мишка, приставая к отцу с настырной просьбой разделиться, а получал в ответ лишь библейский отказ: «Мир, разделившийся в себе, не устоит».
Библейского изречения младший Крень не понимал, да и не пытался вникнуть в его суть, но та глумливость, с которою отец встречал сына, воспринималась с каждым разом все отчаянней и злей. Прежняя детская любовь, безоглядная и беззаветная, неслышно утекла, уступив место горячности и злому току крови, будоражившей азартное сердце, и нетерпеливая натура Михаила начинала бунтовать, и пока еще в мыслях, но все чаще и злобней желалось отцу неожиданной мести и даже гибельных мук. А хотел Мишка своего угла, жены, детей и того достатка, который бы сделал его независимым в той самой степени, когда можно было, уповая на Бога и себя лишь, жить безбедно, сыто и скрытно. Вот и вся Мишкина свобода в его представлении, та самая малость, без которой любой маломальский человечишко, сильный костью и кровью, перестает быть человеком. Но каждый раз, когда мечта почти исполнялась, вдруг кто-то подымался против, чужая сила исходила из тайных недр и рушила мужика под корень.
«Господи, дай обрести покой», – молил Крень, когда слишком яро начинала бунтовать кровь и становилось нестерпимым жить с отцом под одной крышей. И те, кто пришли к власти после революции, и старший Крень казались для парня той одной властной силой, которую нужно побороть: и чем пуще пригнетала она, тем яростней, звериней становился Мишка; ему даже чудилось порой, что в нем скопилась такая неукротимая становая мощь, которая может противиться сразу всем, кто напускается на его волю. В отце он ненавидел и украдчивые повадки, и гладкое многословье, и привычку усмехаться в бороду, и длинный глянцевый лоб, и холодные брезгливые глаза, с застывшей в них скукою; так виделось парню, что все в отце выжило, выродилось, вымерло раньше положенного срока, и даже дух исходил от него тленный, тяжелый, душный, как от лежалого в тепле покойника…
И найдя отца в навозном хлеву возле ямы, увидев неосторожно раскатившееся золото, показавшееся черным, Мишка не услышал в себе ничего сыновьего; он еще пытался образумить себя, уговаривать, крепить остатки утекающего из души тепла, но отцов презрительно-холодный голос и ледяной брезгливый взгляд опустошили то последнее, что еще соединяло его с этим старичишкой с шелковой ухоженной бородой, в меховой безрукавке и кальсонах с рассыпавшимися подвязками; и он ударил его, как обычного бродягу-побирушку, распьянцовского подорожника, вползшего ночью в чужой амбар. Он ткнул отца шкворнем в грудь, как свалил сухую, надрябшую внутри хворостину, и переступил через него, павшего неуклюже и беспамятно, собрал раскатившиеся по назьму монеты, вытер руки об отцову поддевку, а вернувшись в дом, завалился на печь спать. И никогда Мишка Крень не чувствовал себя так хорошо, легко и свободно, словно одним ударом он облегчился от долгого невыносимого груза. Жив ли отец, умер ли, лежал ли в беспамятстве в пустынном хлеву, замерзая от ночной стужи?.. Хоть бы одно виденье, иль суеверный страх пронзил возбужденный мозг, иль душа болезненно вскрикнула, когда порвалась родовая пуповинка. Но Мишка благодатно отоспал ночь и утром, отъезжая в чум к Прошке Явтысому, лишь случайно будто бы скользнул взглядом по лицу старика, лежавшего на кровати возле порога, и глубоко в себе отметил, что отец, видимо, жив, ничто ему, собаке, не сделалось, и слава Богу. Подумалось безразлично, посторонне, но облегчающе. Золото мужик спрятал в баньке, почти не таясь от матери, сунул под половицу торопливо и временно, подчиняясь тому смутному оглушающему загулу, который уже накипал на сердце. Лишь долгой дорогой по тундре, отдав лошади волю, Мишка какое-то время с душевной неловкостью вспоминал вчерашнее: только поначалу, сгоряча казалось, что все случилось праведно, разумно, единственно верно, а значит, и переживаться не будет, схлынет само собой. Но еще не представлял Мишка Крень, на какую судьбину обрек себя, поднявши на отца руку, в какие нелепые кольца завьется и замкнется его жизнь.
«Делиться давай, и нынче же, – выкрикнул вчера Мишка, застав отца за столь странным занятием. – Жениться хочу». – «Стоящее дело. И блошка семью заводит. А я вот золотишко надумал припрятать. Дай, думаю, схороню от злых глаз подале… Горе миру от соблазна. Вот скажи, Мишка, украдешь, а?» – «Завтра же делиться будем. Сколько добра ни копи – все прахом пойдет. А я жить хочу, жи-ить». – «Не нать, сынок. Всякое царствие, разделившись, опустеет. И всякий дом, ополовиненный, не устоит. Смотри, время какое. Изба наша – крепость наша…»
…Нет крепости ныне, не-ет, все прахом. Я сам – крепость, и за мной ни один ветер не прошибет. Закачу свадьбу до небес и выше, чего жалеть, все мое… Мо-е-е… Пять, нет, десять олешков заколю, напою